Коннер подслеповато сощурился, рассматривая его лицо в полумраке, и поставил перед собой тёплый контейнер с печеньем.
— Если расскажешь мне о своём детстве, то я скажу тебе, что внутри. — Он положил руки на контейнер, на случай, если писатель решит его потрогать или попробует открыть.
— С чего бы мне рассказывать постороннему человеку о своём детстве? — Тим выгнул брови и отшатнулся. Коннер сумел удержаться от раздражённого вздоха.
— С того, что этот посторонний человек тебя сможет понять. И с того, что он совсем не такой посторонний, каким ты его выставляешь, — проворчал он. — Давай. Хотя бы один факт. Ну, там. Про носки над камином. Или какие конструкторы тебе дарили.
Тим опустил голову, уставившись куда-то в сторону, и помолчал какое-то время. Потом вдруг вскинулся.
— Про Рождество хочешь? Хорошо. — Он закрыл глаза и сделал глубокий вдох, как будто пытался расслабиться, подготовиться к тому, что собирался сказать. — Ненавижу Рождество. Уже в детстве прекрасно понимал, почему по статистике в рождественские праздники больше всего самоубийств. Самый лицемерный и одинокий праздник. — Он улыбнулся, сначала натянуто, а потом злорадно, будто этим откровением хотел сделать Коннеру неприятно. Оттолкнуть. Сказать: «Смотри на меня, я купаюсь в своём страдании». «Уходи, не мешай». — У меня в рождественском носке на камине всегда была открытка от родителей, что они приедут на Новый Год. Они никогда не приезжали.
— Так и думал. — Коннер знал, что нельзя показывать разочарования. Хотя… Не разочаровался он. Наоборот, ожидал чего-то похожего. Чего-то такого. Справедливо озлобленного. — Я принёс тебе печенье с шоколадной крошкой.
— Что?..
— Печенье с шоколадной крошкой. И клюквой. Ещё тёплое, я успел донести, пока не остыло. — Коннер начал разворачивать контейнер. Писатель не шевелился. Только моргал удивлённо. Даже дышал почти неслышно.
— Знаешь, отцы мне печенья не готовили. — Коннер снял крышку. — Хотя о чём это я. Ты точно знаешь. — Он хмыкнул. — Так вот, они не готовили, так что я совсем не знаю о таком… как бы сформулировать. «Домашнее печенье как у мамы» для меня никак не связано с домом. Но оно вкусное. И настраивает на позитивный лад, — с этими словами он достал термос и плеснул Тиму в кружку тёплого молока. — Мне кажется, в твоей жизни нет радостей, кроме сигарет и кофе-то, — добавил он. — Пусть теперь печенье будет.
Тим нервно сглотнул, не отвечая, не двигаясь. Потом, будто это давалось ему с огромными усилиями, он начал кривить губы и двигать челюстью, осторожно проговаривая слова:
— Зачем тебе это? Зачем ты это делаешь?
«Потому что ты выглядишь печальным, и мне больно это видеть, и я хочу сделать тебя счастливее». «Потому что я хочу увидеть, как выглядит твоя счастливая улыбка».
Что он вообще мог сказать?
Коннер облизнул губы. Он вдруг вспомнил, кто они друг другу.
— Потому что ты меня таким написал. Я должен помогать тем, кто нуждается. — Он протянул Тиму кружку с молоком и печенье, ещё помнящее прикосновение рук Стефани и Кассандры. — Давай. Оно тебя не съест. Берёшь его, макаешь в молоко и кусаешь.
Тим посмотрел на него очень устало, будто ему было не под тридцать, а далеко за восемьдесят. Но потом всё же взял и кружку, и печенье, и сделал, как сказал Коннер.
Те несколько мгновений, что ничего не менялось, Коннеру показались вечностью. А потом, будто по волшебству, Тим преобразился. Напряжённое лицо расслабилось. Брови, вечно слегка нахмуренные, уползли вверх. Тим снова заморгал, облизнул удивлённо губы и сглотнул. Мгновение назад он был похож на старика, а сейчас снова превратился в одинокого ребёнка.
— Видишь. — Коннер хмыкнул. — Даже Санта любит печенье с шоколадной крошкой. Ну, не так, как овсяное, конечно…
— Молчи, — фыркнул Тим. — Я уже понял. Это… — Он снова обмакнул печенье в молоко и снова надкусил. Коннер расслабленно ссутулился.
Писатель, может, сам не замечая, улыбался. И улыбка ему очень шла.
— А ты? — Тим вдруг встрепенулся и протянул ему кружку, Коннер тихо фыркнул и тоже взялся за печенье.
Происходящее здесь и сейчас было потрясающим независимо от того, что творилось за дверью. Коннер мог гордо сказать, что год выдался щедрым на радостные минуты. Он был счастлив в конкретном мгновении за последние несколько месяцев чаще, чем за всю остальную жизнь. Конечно, это не делало его нормальным… Но теперь он хотя бы мог это признать.
Они уплели содержимое контейнера очень быстро. Шипение и крики за дверью ещё не прекратились, но Коннер и не возражал. Прямо сейчас ему хотелось просидеть в этой ванной всю оставшуюся жизнь. Он даже был готов умереть в ближайшее время. Главное, что довольным.
Писатель хрустел последним печеньем. Как только молоко закончилось, а печенье остыло и стало затвердевать, выяснилось, что Тим совершенно не умеет быть аккуратным. Он рассыпал крошки вокруг. На пол. На одежду. И весь перемазался.
— Стоило ради этого рассказывать мне о Рождестве? — осведомился Коннер, облизывая пальцы.
— Шутишь? — отозвался с набитым ртом Тим. — Я бы всё детство продал за это печенье. И этого не хватило бы. — Он проглотил и замер, наверное, мысленно выбирая между вежливостью и возвращением к пассивной агрессии.
Коннер не собирался его торопить. Он просто смотрел в полумраке на него, с бликами оранжевого света на лице — на щеках, на носу. Смотрел на крошки у него в уголке губ и подбородке, и его снова тянуло к нему.
Он неторопливо, очень осторожно протянул к писателю руку и провёл пальцем по его щеке. Задел уголок губ. Коснулся подбородка.
Он подался вперёд, и Тим подался вперёд, и оказался так близко, и был таким близким в свете этой дурацкой гирлянды. Их вновь тянуло друг к другу.
Как будто они были предназначены…
Писатель поднялся резко, будто кто-то грубо дёрнул его вверх. Он отвернулся, достал из кармана биди и спички и закурил, стряхивая пепел в раковину. Коннер видел, что у него дрожат руки, но не видел, залил ли румянец стыда его щёки, или может он, наоборот, побледнел.
Только на четвёртой затяжке Тим снова развернулся и улыбнулся. Как будто ничего не было только что, будто всё это время он на самом деле просто пытался сделать выбор между агрессией и благодарностью. А теперь он его сделал.
— Спасибо за печенье, — сказал он. Голос у него дрожал так же сильно, как и руки, но он, кажется, ухитрялся сам себя убеждать, что это ничего не значит. — Правда. Я серьёзно за него бы продал детство. — Он замолк, потушил окурок о край раковины и снова сел на пол. Но теперь не напротив Коннера, а как-то подальше, упираясь спиной в кафельную стену.
Молчание разрушало остатки того чуда, что произошло всего пару минут назад.
— Как твои руки? — решил надломить тишину Коннер. Он знал, что всё в порядке. Тим больше не чертыхался, не морщился, когда приходилось что-то делать.
— Лучше. — Тим опёрся руками о колени и помахал ладонями. — Мог бы печатать, если бы хотел.
— Это хорошо. — Коннер покивал. — Будешь печатать на ноутбуке Аниты?
— О. — Тим покачал головой. — Он перегорел. Карту памяти извлечь смогли, а вот сам ноутбук мертвее мёртвого.
— Обидно.
— Я куплю ей новый. Или свой отдам. Если мы переживём всю эту хрень. — Он помолчал немного и тихо добавил: — В конце концов, я ей должен.
Коннер покивал, но не сказал больше ни слова. Разговоры пока не клеились — снова не клеились.
А ведь им… ему? Нет, всё-таки им. Им было о чём поговорить. Что обсудить, по крайней мере.
Они просидели в ванной до тех пор, пока из комнаты не донёсся грохот. Будто что-то разорвалось, как хлопушка или снаряд, или что-то подобное. Тим вскинулся, вцепился рукой в бортик ванной, поднимаясь, и напряжённо застыл. Коннер приложил палец к губам, спокойно подошёл к двери и приоткрыл, чтобы выглянуть.
Из комнаты донёсся торжествующий вопль. Константин, грязный от сажи, взъерошенный и потный, дал пять Аните и сорвал с окна одеяло, позволяя дневному свету ворваться в комнату.