Всего мучительнее для поэта видеть трудовой «пот бедности». Вспомнив о своем беззаботном детстве в стихотворении «Помню я, бывало, няня» (1856), он рассуждает:
Видишь зла и грязи море,
Племя жалкое невежд,
Униженье, голод, горе,
Клочья нищенских одежд,
Пот на пашнях за сохами,
Пот в лесу за топором,
Пот на гумнах за цепами,
На дворе и за двором.
Самые наболевшие и вдохновенные, прямо из сердца, строки посвящены поэтом российской бедности во вступлении к стихотворению «Портной» (1860):
Пали на долю мне песни унылые,
Песни печальные, песни постылые.
Рад бы не петь их – да грудь надрывается.
Слышу я, слышу, чей плач разливается:
Бедность голодная, грязью покрытая,
Бедность несмелая, бедность забитая!
Днем она гибнет, и в полночь, и заполночь,
Гибнет она – и никто нейдет на помочь;
Гибнет она – и опоры нет волоса,
Теплого сердца, знакомого голоса…
Нам остается сделать выводы из всего изложенного и коснуться вопроса о месте Никитина в истории русской литературы. Никитин создал поэму «Кулак» и ряд мелких стихотворений, посвященных частью меткому изображению быта и нужд городского пролетариата, частью вдохновенной передаче оригинальных, мужественных дум и ощущений индивидуального и социального характера; многие из его стихотворений – крупные жемчужины в венце всероссийской лирической музы. Так как слава – достояние не одного таланта, но и всей личности, то строгое соответствие между высоконравственной жизнью Никитина и его задушевной лирикой обеспечивает за поэтом весьма долгую, если не вечную, память в благодарном потомстве. Что касается места в истории русской литературы, то, кажется, будет правильным признать Никитина посредствующим звеном между Кольцовым и Некрасовым в области народнической лирики.
Но, связывая народническую поэзию Кольцова и Некрасова своей лирикой как посредствующим звеном, Никитин вместе с тем преобладает над обоими поэтами как личность, имеющая нравственное право требовать и от них, и от всех других русских общественных деятелей стоического параллелизма между словом и делом. Никитин может позволить себе гневно восклицать (в стихотворении «Поэтуобличителю»):
Будь ты проклято, праздное слово!
Будь ты проклята, мертвая лень!
Покажись, с своей жизнию новой,
Темноту прогоняющий день!
Потомство ему верит!
Лирика 40–50-х годов XIX века
В самом начале сороковых годов имя и поэзия Жуковского окружены еще ореолом. На примере Некрасова можно видеть, как тяготело творчество Жуковского над молодыми поэтическими силами. «Мечты и звуки» Некрасова (1840) – это в значительной части слабые перепевы именно Жуковского. Мы находим здесь порывы в туманную даль, мечты о загробной лазурной стране, «где радость и любовь вечна», плач о несчастливой любви, поэтическое очарование молитвенных, мистических настроений и даже балладу со всеми мрачными атрибутами самых «страшных» баллад Жуковского:
Не шум домовых на полночном пиру,
Не рати воинственный топот –
То слышен глухой в непробудном бору
Голодного ворона ропот.
Пять дней как у матери вырвав дитя,
Его оглодал он, терзая –
и т. д. в том же роде. Так писал и печатал не один Некрасов, а многие, имена которых памятны только по рецензиям Белинского. Менее подражателен, чем Некрасов этого периода, но воспроизводит долею ту же романтическую мечтательную грусть поэт Огарев, более известный как преданнейший друг и сподвижник Герцена. Преобладающий мотив его поэзии – тихая, скорбная покорность. «Смиренье в душу вложим и в ней затворимся – без желчи, если можем», – приглашает он друзей, когда «лучшие надежды и мечты, как листья средь осеннего ненастья, попадали и сухи, и желты…». Его «Путник» мог быть написан Жуковским:
Дол туманен, воздух сыр, туча небо кроет,
Грустно смотрит тусклый мир, грустно ветер воет.
Не страшися, путник мой, на земле все битва;
Но в тебе живет покой, сила да молитва!
Он просил людскую толпу: «Меня забудьте, ради бога, вы на проселочном пути», он охотнее всего предается сладким и грустным воспоминаниям обо всем, «что было, что сладко сердце разбудило и промелькнуло навсегда», ему нравится тихое умиление видеть, «как в беспечном сне лежит младенец непорочный, как ангел Божий», и т. д. Но были в его поэзии попытки выразить и более энергичные и жизненные ноты, и о них мы упомянем в своем месте; все же значительнейшая часть творчества Огарева проникнута тем романтическим настроением, в котором жила преобладающая часть думавшей, мечтавшей и учившейся в те годы русской молодежи…
Если глубокая искренность и задушевность спасли от забвения более удачные по форме и оригинальные стихотворения Огарева, этого не случилось с другими поэтами конца тридцатых и сороковых годов, менее способными проявить свою индивидуальность в изображении тех же настроений. Таков, например, В. И. Красов (1810–1855), член кружка Станкевича, печатавший много стихотворений (из них общеизвестен романс «Я вновь перед тобою стою очарован»), выражавших заветную мечту стремлений к «высокому» и «прекрасному», плач о том, что «пронеслась, пронеслась моя молодость», бессильную скорбь и беспредельное разочарование на тему: «Я так хотел любить людей, хотел назвать их братьями моими… И не признали люди-братья, не разделили братских слез…»
Еще менее памятны стихотворения Эдуарда Губера (кроме песни о Новгороде Великом), И. П. Клюшникова с их общим тоном меланхолического раздумья и др.
Белинскому случилось приветствовать произведения А. К. Жуковского-Бернета (1810–1864), которые он даже назвал «благоуханным ароматным цветом прекрасной внутренней жизни», но и тот не оправдал ожиданий. Очень скоро не только романтика была вытеснена, но оппозицию встретила и «пушкинская школа», по крайней мере, в ее отвлеченно-эстетическом, оторванном уже от новой жизни выражении. Поэты, сверстники Пушкина, в сороковые годы оказались вне новых умонастроений. Князь Вяземский, Языков и др. вступили в более или менее резкую вражду с новыми течениями; так, Языков вмешался в борьбу западников и славянофилов злобными стихотворениями вроде «К не нашим» (против Грановского, Герцена, Чаадаева), отнюдь не к славе своего имени. Книжка стихотворений Баратынского «Сумерки» (1842) была унылым поэтическим выражением той растерянности под напором новых веяний, которую испытывали эти люди. «Век шествует путем своим железным», – с грустью писал Баратынский, огульно осуждая новые интересы и мечты:
В сердцах корысть и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
Поэт упрекал новый век за то, что, «чувства презрев, он доверил уму, вдался в суету изысканий». Белинский встретил эти жалобы гневной отповедью в защиту прав свободного исследования, и Баратынский с его мечтой о поэзии, «воспитывающей простодушно любовь, и красоту, и науки, им ослушной, пустоту и суету», с его пессимистическим созерцанием и глубоким проникновением в тщету жизненных явлений, был надолго забыт…