Д. В. Веневитинов (1805–1827)
Это один из тех поэтов, которые затеплили свои свечи от пушкинского огня, но и побледнели в его ослепительном сиянии.
Кроме того, сама жизнь Веневитинова промелькнула так быстро, так трагически быстро, что он не успел допеть своих песен, и те богатые возможности ума и таланта, которые таились в его восторженной душе, не успели развернуться в яркое поэтическое дело. У него был перстень, найденный в «могиле пыльной», и мистически настроенный Веневитинов всегда носил его с собою как талисман, и этот же перстень надели ему на палец друзья в минуты его предсмертной агонии – так обвенчали его со смертью. Но еще более перстня охранял юношу другой, духовный талисман: его поклонение красоте. Ею оберег он себя от всякого дуновения пошлости, и светлый ушел он из мира, своей безвременной кончиной повергнув многих в искреннюю печаль. «Душа разрывается, – писал князь Одоевский, – я плачу как ребенок». Пушкин упрекал его друзей: «Как вы допустили его умереть?» Это была скорбь не только о ранней смерти, это была печаль о высоком духе.
Веневитинов предчувствовал свою раннюю кончину. Внутренне обреченный на смерть, молодой жених ее, с нею повенчанный перстнем-талисманом, он предвидел свою участь и вложил в уста своему поэту грустно-пророческие слова:
Душа сказала мне давно:
Ты в мире молнией промчишься!
Тебе все чувствовать дано,
Но жизнью ты не насладишься.
Поэт утешает в этом не себя, а соболезнующего друга; поэт соглашается с тем, что у судьбы есть разные дары для разных людей, и если одному суждено «процвесть с развитой силой и смертью жизни след стереть», то другой умрет рано, но «будет жить за сумрачной могилой». Он «с лирой странствовал на свете», но талисман красоты не только любил – он его понимал.
Художник Веневитинов был и философом. Молодая мысль его стремилась все выше и выше, и вот, благоговейный друг и слушатель Пушкина, он замечает ему, «доступному гению», что он не доплатил еще своего долга Каменам, что Пушкин не склонился еще перед Гете. После Байрона и Шенье ждет нашего русского Протея еще великий германец.
Наставник наш, наставник твой,
Он кроется в стране мечтаний,
В своей Германии родной.
Досель хладеющие длани
По струнам бегают порой,
И перерывчатые звуки,
Как после горестной разлуки
Старинной дружбы милый глас,
К знакомым думам клонят нас.
Досель в нем сердце не остыло,
И верь, он с радостью живой
В приюте старости унылой
Еще услышит голос твой,
И, может быть, тобой плененный,
Последним жаром вдохновенный,
Ответно лебедь запоет
И, к небу с песней прорицанья
Стремя торжественный полет,
В восторге дивного мечтанья
Тебя, о Пушкин, назовет.
Имеет место гипотеза, что именно на это стихотворение Пушкин отозвался своей «Сценой из Фауста» и что Гете действительно назвал Пушкина – посвятил ему четверостишие. Но верно это или нет, во всяком случае знаменательно, что Веневитинов взывал к Гете, поэту мудрости, поэту глубины, что юноша указывал на мирового старика. В пантеоне человечества есть у Веневитинова и другие любимые боги, и характерно, что он отождествляет их со своими личными, реальными друзьями. Он Шекспира называет своим верным другом, и на каждого писателя он смотрит как на своего собеседника. Если вообще писатель и читатель соотносительны, то в применении к Веневитинову это особенно верно, так как он всякую живую книгу считал написанной именно для него.
При этом книги не подавляют его духа, и, восприняв у Шекспира так много опыта, он не утратил непосредственной живости:
В его фантазии богатой
Я полной жизнию ожил
И ранний опыт не купил
Восторгов раннею утратой.
Не успев потерять восторгов, с ними прошел Веневитинов свою недолгую дорогу. Какое-то чистое кипение, святая тревога духа слышатся на его страницах, и его «задумчивые вежды» скрывали огненный и страстный взор. Искреннее любопытство к жизни, гимн ее цветам и одновременно – работа философского сознания: это соединение «разума с пламенной душой» наиболее характерно для молодого поэта. Он уже все знает, но еще живо чувствует. Он все понял, но ни к чему не охладел. По его собственному выражению, он «с хладной жизнью сочетал души горячей сновиденья» – в этом именно его привлекательность, его чары. Как философ, как мыслитель, он не может не заплатить дани пессимизму, но не отступит ли холод жизни перед горячей душою? О жаре, об огне, о пламени часто говорит в своих стихах горячая душа Веневитинова. Она посвящает себя лучшему, чем жизнь, – прекрасному, и оттого она горит. Жизнь может обмануть, «коварная Сирена», и поэт не поклонится ей:
Тебе мои скупые длани
Не принесут покорной дани,
И не тебе я обречен.
У него есть об этой жизни замечательные идеи и слова: «Сначала у нее, ветреной, крылышки легче, нежели у ласточки, и потому она доверчиво берет к себе на крылья резвую радость и летит, летит, любуясь прекрасной ношей… (Но философ Веневитинов знает, что радость имеет свою тяжесть.) И жизнь стряхивает со своих утомленных крыльев резвую радость и заменяет ее печалью, которая кажется ей не столь тяжелою. Но под ношей этой новой подруги крылья легкие все более, более клонятся».
И вскоре падает
С них гостья новая,
И жизнь усталая,
Одна, без бремени,
Летит свободнее;
Лишь только в крыльях
Едва заметные
От ношей брошенных
Следы осталися,
И отпечатались
На легких перышках
Два цвета бледные:
Немного светлого
От резвой радости,
Немного темного
От гостьи сумрачной.
Жизнь в конце концов летит, медленно летит – одна, усталая, безразличная, без радости, без горести… но жизнь ли она тогда?
И может быть, хорошо, что умер Веневитинов, и он не дожил до смерти, до нравственной смерти?
Мы привыкаем к чудесам,
Потом на все глядим лениво,
Потом и жизнь постыла нам.
Ея загадка и завязка
Уже длинна, стара, скучна,
Как пересказанная сказка
Усталому пред часом дня.
Хороши только сказки непересказанные.
В. Г. Бенедиктов (1807–1873)
Бенедиктов совершенно забыт нынешними читателями – и не только забыт внешним образом и случайно, как многие писатели, на самом деле заслуживающие памяти и чтения, но и внутренней, потенциальной жизни не имеют его стихотворения, и они не могут встретить себе гостеприимства у современных людей. Объясняется это тем, что они целиком внешни, что они – именно стихотворения, не больше. Они сделаны, может быть – сотворены, может быть, и в порыве искреннего, не холодного восторга; но во всяком случае в них форма как бы отделилась от содержания и настроения, форма вышла наружу, и говорит о себе, и блестит, и переливается привольными звуковыми волнами. Плоть слова оказалась у Бенедиктова независимой от его души, и оттого стихи его производят впечатление стихов, только стихов, между тем как в истинно художественных созданиях дышит стихийность, есть нечто первозданное. Стихотворения Бенедиктова – это вещи, очень красивые, нарядные вещи. Но они бездушные, они не трогают чужой души. Вы остаетесь к ним безразличны, и вам кажется, что Бенедиктов тоже – сам по себе, а его стихотворения – сами по себе. Его нет в его собственных произведениях, его нет дома. Поэтому не отворяется перед ним и дверь нашего внутреннего дома. В этом отношении характерно воззвание самого Бенедиктова к поэту: