Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Е. А. Баратынский (1800–1844)

«Не вечный для времен, я вечен для себя» – так выразился двадцатилетний Евгений Баратынский. И в том же стихотворении («Финляндия», 1820 г.) он, объявив себя любящим «жизнь для жизни», стало быть, ощущая радость бытия ради него самого, безотносительно каких-либо отвлеченных целей жизни и толкований ее смысла, доканчивает свою мысль следующими выразительными строками:

Мгновенье мне принадлежит,
Как я принадлежу мгновенью.
Что нужды до былых иль будущих племен?
Я не для них бренчу незвонкими струнами;
Я, не внимаемый, довольно награжден
За звуки звуками, а за мечты мечтами.

Такое самосознание своего «я», такая гордая пренебрежительность ко всему, что за пределами личного самочувствия, такой эгоцентризм «единственного», который признает свою мгновенность, но с оговоркой, что «мгновенье мне принадлежит», служат явными показателями индивидуалистических стремлений юного поэта-мыслителя, который в своей короткой, но содержательной поэтической карьере один из плеяды поэтов первой половины XIX века сумел занять и удержать за собой место рядом с А. С. Пушкиным. Конечно, не по объему своего дарования, несоразмерному с широким захватом гения Пушкина, не по интенсивности чувств или по силе темперамента, уступающим даже более дюжинным поэтам того времени, и не как «выразитель идей эпохи», согласно принятому масштабу исторических оценок, а потому, как выразился сам Баратынский о своей музе, что «поражен бывает мельком свет – ее лица необщим выраженьем, ее речей спокойной простотой»… «Спокойная простота» эта заключается и в превосходной отделке стиха, почти безукоризненного по сжатости, точности и выразительности, а «необщее выражение» объясняется, помимо личных свойств дарования поэта, также тем обстоятельством, что в юные годы он попал в исключительные условия, послужившие толчком к самоопределению личности, выбитой из привычной жизненной колеи. В нем усматривается весьма ранняя склонность к анализу и рефлексии, и наглядным свидетельством тому служит сохранившееся детское письмо Евгения Абрамовича Баратынского, написанное, когда ему было всего восемь лет, письмо к матери на французском языке – после того как его отвезли в Петербург из деревни в Тамбовской губернии и поместили сперва в немецкий пансион, затем в Пажеский корпус. Мальчик жалуется на свои разочарования в школе, где он надеялся найти истинную дружбу у товарищей, но ошибся. Ребенок вдается в оценку новой среды, в которую он попал, рассуждая как взрослый человек. Школьная среда вскоре сыграла роковую роль в судьбе мальчика-поэта, исключенного из Пажеского корпуса на семнадцатом году с воспрещением когда-либо поступать на военную службу.

В большинстве очерков о Баратынском принято обходить молчанием мотивы этого исключения и вообще затушевывать по возможности данный эпизод его юности. Но прав С. А. Венгеров, назвавший проступок юноши Баратынского «классическим в истории педагогики»; им перепечатано целиком письмо Баратынского к Жуковскому от 1842 года, письмо, в котором Евгений Абрамович, уже в звании унтер-офицера, накануне полного прощения и производства в офицеры рассказывает все обстоятельства дела. Рассказ, как оказывается по сличении с другими документами, представляется с некоторыми прибавками и неточностями: автор, видимо, ищет себе оправданий, но суть дела остается, характеризуя условия жизни в корпусе. Несколько воспитанников, в том числе и Баратынский, собирались по вечерам на чердаке после ужина, придумывали разные шалости, начитавшись романов о разбойниках, и по жребию выбирали исполнителя. К ним присоединился сын некоего камергера, уже не просто шалун, а подобравший ключ к бюро своего отца и каждую неделю таскавший оттуда по сто-двести рублей. Эти деньги шли на кутежи членов общества, ютившегося на чердаке Пажеского корпуса. Их было пятеро. Вскоре юный «экспроприатор» был вызван в Москву к матери и передал поддельный ключ Баратынскому и одному его товарищу, Ханыкову. Баратынский, отправившись с товарищем к камергеру, воспользовался ключом и тоже совершил «экспроприацию», но был обнаружен. И вот шестнадцатилетний юноша оказывается преступником, исключен, ошельмован. Что он должен был перечувствовать и испытать по удалении из корпуса! Ночные оргии на чердаке в полудетском возрасте, своего рода удальство в придумывании и выполнении всякого рода проказ, мысль, что все дозволено, лишь бы находчиво и умеючи вывернуться из обстоятельств – и затем сразу сознание, что совершил что-то ужасное, что вышиблен из рамок обыденной жизни и впереди тревожная неизвестность жизненного пути. Мальчика, правда, приютили родственники, увезли в деревню (сперва к дяде в Смоленскую губернию, а через год он вернулся к матери); затем через два года он снова поехал в Петербург, и в 1819 году ему удалось быть зачисленным в лейб-гвардии Егерский полк, но простым рядовым.

Участие родных облегчило кризис, но спасли мальчика вера в свое «я» и в призвание поэта, а также нравственная поддержка, оказанная сочувствующим ему другом. Это был Дельвиг. В одном из посланий к нему Баратынский писал:

Ты помнишь ли, в какой печальный срок
Впервые ты узнал мой уголок?
Ты помнишь ли, с какой судьбой суровой
Боролся я, почти лишенный сил?
Я погибал; ты дух мой оживил
Надеждою возвышенной и новой.
Ты ввел меня в семейство добрых муз;
Деля досуг меж ними и тобою,
Я ль чувствовал ея свинцовый груз
И перед ней унизился душою?

Пять лет солдатчины со стоянкой в Финляндии при переводе в Нейшлотский полк унтер-офицером (1820–1824), затем производство в офицеры, отставка почти следом, и дальнейшая жизнь пошла уже нормальным путем: женитьба в двадцать шесть лет, удачливая, счастливая; обеспеченное положение и спокойное проживание в Москве, где Баратынский был принят на службу в Межевом департаменте, в Петербурге, в деревне; дети; поездка с семьей за границу (в 1843 году), в Дрезден, Париж, Неаполь, где поэт скоропостижно скончался на сорок пятом году жизни.

Юношеский порыв к самоопределению и чувство радости бытия – «для жизни жизнь любя», мотив, повторенный им в другом стихотворении («Череп»): «Живи, живой, спокойно тлей, мертвец…»; «Пусть радости живущим жизнь дарит, а смерть сама их умереть научит» – не получил дальнейшего развития в поэзии Баратынского. Возможно было, что, оглянувшись на прошлое, утвердившись в положении «я вечен для себя», испытав необычные обстоятельства в свои молодые годы, сам перейдя рубеж «познания добра и зла», спустившись вниз и вновь поднявшись, он выступил бы обличителем условий жизни и той среды, где так легко погибнуть человеку, общества, на которое он имел возможность посмотреть и со стороны, сам принадлежа ему, но сатира была совершенно не в характере Баратынского. Он сам об этом заявил в послании к другу, оправдываясь тем, что и «судьбина» даровала ему миролюбивый нрав, что он не верит в людскую благодарность за изобличения и, наконец, что людей не переделаешь и свет не переиначишь, так же, как бесплодно было бы сказать «осине: дубом будь, иль дубу: будь осиной».

И виденье свободы, о которой шла речь в кругу декабристов, с которыми на время сблизился Баратынский, было для него лишь мимолетным: «Все прекрасное, все опасное нам пропела ты». Но позже он слагает стихотворение «К чему невольнику мечтания свободы?» Он впал в тон красивой грусти при некоторой общей разочарованности в возможном полном счастье на земле.

С Баратынским случилось нечто подобное тому, что с героем одной его поэмы «Бал»: при первом своем появлении Арсений заинтересовывает – как человек, выдающийся над средою. Княгиня Нина, менявшая своих возлюбленных в вечной неудовлетворенности обманувших ее иллюзий, остановила на нем свой выбор, надеясь наконец найти в нем сильного и смелого человека, отвечающего ее давним грезам. У Арсения на челе заметны были «следы мучительных страстей, следы печальных размышлений»; в его очах «беспечность мрачная дышала, и не улыбка на устах – усмешка праздная блуждала». И вот этот почти сверхчеловек круто повернул в сторону идиллии: он узнал, что напрасно заподозрил в неверности девушку, которую любил, вернулся к ней и зажил спокойной семейной жизнью, расставшись с княгиней, которая с горя отравилась. На мгновение под влиянием подозрения, что ему изменили, Арсений поднялся на высоту демонического характера, презирающего свет и ложные обольщения чувств, но тотчас вернулся к миролюбивым настроениям и спокойной жизни. Конечно, отчего бы двум любящим сердцам и не соединиться для дружного следования по пути жизни, но признание, что весь эпизод с княгиней явился в результате простого недоразумения, как и разочарованность Арсения, как-то расхолаживает читателя. И в Баратынском было больше начинаний, чем целостной творческой концепции жизни при передаче душевных переживаний. Он был поочередно и сентименталистом в духе Руссо, прославляя преимущества непосредственного чувства над измышлениями рассудка (стихотворения «Истина», «Последний поэт», «Приметы», «Все мысль да мысль»), чем навлек на себя негодующие строки Белинского, отстаивавшего успехи культуры и победоносное шествие разума; он даже пытался исправить Декарта, заменив его положение: я мыслю, стало быть, я существую –

9
{"b":"730815","o":1}