–Хорошо, что не глаз. Хорошо, что не глазом в чай попала. А то он непременно бы вытек.
Девушки захихикали. Мы как бы опьянели без вина и разошлись не на шутку. Китайцы разных полов и возрастов вновь вышли поглазеть на нас. Мы разухарились, попросили, чтобы в китайском ресторане нам включили запись с настоящей китайской музыкой, а не европейской, которая была ни к селу, ни к городу. Китаец в европейском брючном костюме обиделся, сказал, что у них нет китайской музыки, но через десять минут всё-таки что-то этакое включил – нудное, леденящее кровь, как песни Толкуновой или Сенчиной времён моего детства. Но на китайском языке.
Вообще, китайцы посматривали на нас довольно таки злобно. Мы ржали и веселились, перча китайские пампушки и пытаясь их съесть.
Ася всю дорогу, причмокивая, вспоминала о китайской рыбе, которую нам так и довелось отведать. Потом её воспоминания перешли на старого немецкого профессора, который после той рыбы удивительно по-молодому поимел её, а отец, узнав о поступке своего друга, сильно на него обиделся. Так обиделся, что от этого умер. У Аси часто её рассказы кончались смертью её отца. Версии были разные. Ещё одним вариантом была Перестройка. Что папа был физиком, работал в КБ, но вот КБ уничтожили, он остался без работы, заболел и умер. Вместе с ним заболел его друг, тоже физик, работавший в НИИ, который тоже закрыли. И вот два друга сначала вместе с коммунистами бегали на демонстрации и митинги против Ельцина и Горбачёва, а потом долго болели, перезванивались, и умерли в один день. Вообще, причины, приведшие отца Аси к кончине, были в рассказах Аси многообразны, но часто сводились к каким-то Асиным прегрешениям, которых отец не вынес…
По дороге Ася добавила нам ещё ярких красок к образу поимевшего её старого немецкого профессора. На «Лебедином озере» он сидел с Асей в первом ряду и ужасно громко пердел, перекрывая звуком топот маленьких лебедей. Ася краснела от стыда, так как соседи по ряду с подозрением именно на неё смотрели…
В доме Набокова
На следующий день я пошла в музей-квартиру Набокова, пытаться устроиться хоть кем-то на работу – по специальности своей. Угораздило же выучиться на искусствоведа, а не на химика, например. Кой кто на выставке Тонино Гуэрры мне подсказал, что тут есть вакансия.
Сижу я в столовой, где кушал свой бульон в детстве Владимир Набоков. Смотрю на коричневый, весь в растениях и листьях, деревянный потолок, который видел Набоков. Смотрю в окно, вижу всё то, что видел Набоков в детстве. Напротив, между окнами четвёртого этажа, из углублённых кругов слоновьего цвета, смотрят на меня две одинаковые головки в витиеватых раскудриях, тоже слоновьего, серо-зелёного цвета. Симметрично украшают стену, отмечая доминанту центра здания. У них аристократические лица, лица женщин или юношей, которых следует любить и о которых следует мечтать богатому аристократическому ребёнку, живущему в начале ХХ столетия. Изнеженные до изнеможенья, одухотворённые, впитавшие своими корнями все лики и эталоны красоты европейской культуры, капризные, способные впасть в сплин и хмару, вплоть до красивого безумия, за которым хладно будет наблюдать оставшееся нетронутым, ироничное, презрительно не способное ни на что, кроме спокойного наблюдения, сознание. Сколько раз взирал на них маленький Набоков, скучно ковыряя в тарелке, о чём он думал, рассматривая их нежные невысокие лбы с горизонтальной ложбинкой, дающие цветение пышной растительности на голове, уложенной скульптором прекрасными спиралями и завитками. О чём думал он, скользя глазами по их печальной, несколько иудейской красоте, по их нежным носам, выразительным, тонко и прекрасно прочерченным ртам, надменным и не отказавшимся бы от любви. Какие милые духи детства заглядывали в окна круглосуточно, наводя на мысль о высокой планке в жизни, намекающие на надменный путь, не лишённый тяги к земной чувственной любви…
Вполне возможно, что в доме напротив в огромной десятикомнатной квартире жила моя прабабушка, дочь генерала…
В пустынную столовую Набоковых, лишённую ныне всякой пищевой привлекательности, заходит уборщица со шваброй. Высокая, интеллигентного вида женщина с аристократическим лицом, слегка, как бы стыдливо согнувшись, моет шваброй пол. Из кабинета директора вышла секретарша, чья речь и лицо выдавали простое происхождение. Она, пожалуй, могла бы быть потомком семьи повара Набоковых, проживавшего в этом же доме в полуподвальном помещении. Директор музея подняла на меня свои изумлённые глаза, что как так я откуда-то пришла, хоть диплом есть, есть и рабочий стаж по профессии. Но… И, конечно, на работу меня не взяли. Сказали, что есть только вакансия уборщицы, ибо нынешняя собралась в декрет, аристократической красы детишек рожать.
Я отказалась. Не смогла смирить гордыню свою.
Паломница
Я открыла утром глаза, и поняла, что не хочу жить. За окном пела берёза в лучах восхода, листья у неё вылезли и распространились, но во мне не было сока, чтобы распуститься в этот июнь.
Дети были увезены на дачу, первый раз за десять лет мне дали свободу. Крыша поехала моя. Кругом была пустота и свобода, равномерно неизведанная, и никакой голос не звал меня ниоткуда и никуда. Я не вынесла тяжести свободы. Ася рассказала мне о мужике одном, который всю жизнь сидел в тюрьме, и вот его выпустили на волю, и он через день повесился – не вынес свободы, которую так вожделел. Не справился с ней…
Толпа выкинула меня из метро на Балтийский вокзал. На обочине круглой площади стоял автобус «Русский паломник». В нём оставалось ровно одно место. На него никто не претендовал. Из зада автобуса вырывалась струя газов. Автобус рвался в бой, как богатырский застоявшийся конь. Дверцы захлопнулись за мной, мы двинулись в путь – в мужской монастырь на Валдайской возвышенности.
Оделась я соответственно миссии: в длинную чёрную юбку в белый горошек, сиреневый вдовий пиджак, на голову накинула газовый шарф. Вечером накануне я перерыла весь шкаф, пытаясь соорудить себе правильное православное одеяние и не выглядеть при этом очень уж нелепой. Подумала, что пока нахожусь не в стае ангелов, а пред очами людей, не стоит у последних вызывать отвращение, скорбь и уныние убогостью своей оболочки.
Паломники были дамы и мужчины средних лет, уже не до середины жизни дошедшие, а чуть больше, когда все грехи нераскаянные высунули свои жала в судьбах как колья. Все они были без грима и без прикрас, как бы готовые попасть под рентгеновские Божьи лучи, которые безразличны к внешней шелухе.
Мы ехали по шоссе, и я впервые вдруг увидела Россию. Я так давно нигде не бывала… Я увидела заросшие кустом поля, разрушенные заводы и фермы, покинутые дома, будто война прошла. Фашист проклятый столько не сделал, сколько сделал Перестройка. Советский безбожный народ сам себя порушил, свои заводы, поля и жилища, своими же руками под взглядом какой-то зарубежной крысы, объяснившей, что мы все недолюди пред их западными великими достижениями.
И монастырь был разрушенный то ли большевиками, то ли хрущёвской задорной богоборческой оттепелью, учившей людей петь и смеяться свободно, но с прицелом на коммунизм.
Я вдруг почуяла себя такой овцой павшей, такой трепетной овцой пред Очами Божьими, так вся дрожала от изумления и священного трепета, «страха Божьего», стоя в восстанавливающемся обгорелом храме с полами, наспех покрытыми линолеумом. Монахи поразили меня. Это были лучшие люди земли, теин в чаю, соль. В них не было ни суеты душевной, ни вихляний, ни раздрызганности и сомнений. В них не было истерики, ни страха смерти, изъязвляющего и искривляющего душу атеиста, ни гамлетовского «быть или не быть». Это были русские мужики, пронизанные солнечной энергией вертикали и неба, это была радостная мужская сталь. Они скинули с себя, как собаки скидывают, линялую грязную шерсть, или как голуби скидывают старые грязные перья, – всякую земную суетную дребедень, они остались как голые чистые соколы. Пред их выкристаллизованной до платины веры было неудобно за свои страстишки, попытки устроения своей биологической массы по-уютному. Но кто-то же должен продолжать дело жизни. Чтобы Богу-Творцу было, с какими своими творениями играть и наслаждаться ими, без продолжения жизни ведь скука настанет для Творца. Я же пою хвалу творениям Господа как могу – не молитвой и постом, но радуясь линиям, цвету, гармонии формам, красоте, объясняя другим про красоту. Бог-Творец должен же радоваться, когда благо и краса пронизывают созданную Им Вселенную, и люди сами становятся проводниками красивого, подчёркивая его и создавая его, улавливая гармонии чистой радости и передавая их другим. Я не понимала слова Иоанна Кронштадтского о том, что «да зачем все эти театрики, водевильчики, оперы, музычка, картины и беллетристика! Срам один и отвод народа от Господа». Суров был батюшка. Не всем же дано соколами быть, надо и воробушкам как-то к вере приходить и как-то по мелким силам своим радоваться творениям Божиим чрез их красоту… Красота же тоже к Богу ведёт!