И хотя его слегка шатало от усталости, он все-таки нашел в себе дух и силы отправиться в спешно развернутый в лагере лазарет. Хотя разницы между лагерем и лазаретом уже почти не осталось — слишком многих не досчитывался предводитель. Слишком много отсеченных голов видел; слишком пропитались эти земли кровью.
В тени шатра сидел воин, который немного покачивался и баюкал правой рукой искалеченную левую — его щит раскололся, и он, защищаясь обломком, лишился двух пальцев. Кисть его теперь опоясывала тряпица, насквозь пропитавшаяся кровью, но Анри без труда узнал в лоскуте бывший рукав святого отца.
— Роже, — коротко обратился Анри — многих своих воинов он помнил по именам. — Многих ли вынесли?
— Двоих, — бросил воин, явно справляясь с тошнотой. — Не жильцы были… Святой отец им грехи сразу отпустил.
— А сейчас он где?
— Вроде, рядом с Дидье, — скривился раненый. — Дидье меньше повезло, чем мне. Почти по локоть руку отсекли. Быстро Богу душу отдаст, там все в крови. А лекаря толкового у нас все равно нет, чтоб зашить мог.
— Послал уже за лекарями, — бросил герцог, не уточняя, однако, что после ночного предательства не был уверен, что дождется. — А пленник где? Он может еще пригодиться.
— Связали его от греха подальше, — мучительно скривившись, доложил воин. — А то он пытался тут целительствовать с именем Аллаха. Если бы не отец Доминик, прибили бы его…
Анри закатил глаза. Но времени на бесполезные размышления не было: нужно было навести минимальный порядок и хотя бы немного отдохнуть, потому как день обещал быть нелегким. Герцог не сомневался, что не пройдет и нескольких часов, как на горизонте, вместе с солнцем, появятся новые неприятности.
В воздухе пахло потом и кровью. Тяжелый тлетворный запах с легким пока оттенком гнили растекался медленно, но верно, отчего на языке проступал металлический неприятный привкус. Из палатки кто-то вынес ворох окровавленных тряпок, отчего запах сразу усилился, и только теперь Анри различил в воздухе слабое жужжание. Паразиты охотно слетались на богатый пир. Скоро жужжание станет густым и тяжелым, как та тяжесть, что сейчас ложилась на плечи. Тяжесть преданной веры; тяжесть предательства. Сколько же нужно серебренников поборникам Гроба Господня, чтобы повторить «подвиг» Иуды? Явно не тридцать, а больше.
Анри отодвинул полог палатки и сквозь усиливающийся смрад сразу уловил тонкие нотки ладана — и пошел за ними, как слепец за гласом Божьим. Впрочем, пред ликом Его все они, воины Света, были слепы.
— Граф, — негромко приветствовал его Доминик. — Точные списки вы получите к полудню, а пока могу лишь сказать…
— Не надо, — хрипловато бросил Анри. — Давай-ка выйдем.
— Я не могу, — печально, но твердо произнес диакон. — У меня…
Он перевел взгляд на лежащего прямо на голой земле воина в полуразобранном вооружении, что метался и тихо, сквозь зубы, стонал. Перемазанная бурой кровью узкая ладонь святого отца легла раненому на лоб, и тот чуть успокоился, вздрагивал, но затих.
— Тише, тише, — почти беззвучно забормотал удивительно убаюкивающим голосом Доминик и продолжил распевно, утешительно. — Господь Сам пойдет пред тобою, Сам будет с тобою, не отступит от тебя и не оставит тебя, не бойся и не ужасайся…
И словно в ответ на это, среди непрекращающихся стонов и глухих, безответных рыданий, возникала тишина. Не абсолютная, но и того было довольно. На святого отца раненые поднимали воспаленные или тусклые глаза; ему внимали — жадно, как будто припадали к бьющему из-под земли ледяному ключу.
И Анри вышел. Молча вышел, хотя слов в груди было с избытком. Но ему на миг показалось, что он и сам видит чудо — как слово может если и не исцелять, то дарить облегчение и покой. Мелькнула мысль — и самому помолиться, хуже-то не будет. А Господь Всемогущий, может, и поможет по мере сил — мысли, например, направит в нужную сторону… Но молитва не получалась искренной — не потому, что Анри не умел молиться искренне, а потому, что в привычных молитвах, заученных с детства, мелькал образ Доминика — как самого Господа. Того, кто мог Словом исцелять, того, кто мог вести за собой, того, кого он любил с истовостью истинно верующего.
Герцог отошел в сторонку и отправился в сторону стреноженных верблюдов. Если он где и мог отдохнуть хотя бы час-другой, то только там.
Но около меланхоличных восточных тварей валялось брошенное тело, и Анри поморщился на мгновение, прежде чем узнал знакомый, но грязный уже халат и блестящую лысину. Бесконечный ихрам доброжелательные носители Святого Креста использовали вместо кляпа.
Анри с бесконечной усталостью опустился рядом с пленным и выдернул длинную тряпку у того изо рта. Мелькнула мысль и веревки снять, но герцог уже успел усесться, и теперь было лень тянуться и доставать кинжал — или, тем паче, развязывать узлы.
А Амир словно только того и ждал. Избавившись от кляпа, он поспешно накинул ткань себе на голову — солнце уже начинало печь — и произнес сухим надтреснутым голосом:
— Твои воины храбро сражались.
— Мы всегда так сражаемся, — тускло отозвался Анри.
После того, что он видел на поле боя и в лазарете, «мы» уже слабо звучало. От отряда не больше половины осталось.
— Ты больше не хочешь войны? — прозорливо спросил мусульманин, но дожидаться ответа не стал. — Салах-ад-Дин тоже не хотел войны.
— Какая разница? — Анри устал, все тело ломило, даже сил снять доспехи не находилось, а тут еще и этот… — Какая разница, чего хочет твой Саладин или наш король Филипп? Нам нужны наши святыни. Вы их не отдадите. Все просто, как казалось бы… Наш Господь повелел огнем и мечом — или как там, в Писании? — отстаивать свою веру. Ваш «всемилостивый» тоже наградит тебя за твой джихад. Кстати, чем он тебя наградит?
Амир усмехнулся и пояснил:
— Если я погибну за Аллаха с его именем на губах, он наградит меня вечным блаженством. Тихим светом души и семьюдесятью двумя вечнодевственными гуриями, что будут дарить мне отдохновение и радость.
Анри невольно усмехнулся:
— Я был женат. И помню свою первую брачную ночь. Так вот семьдесят два раза за ночь наблюдать лицо девственницы, лишающейся девической добродетели… Ты уверен, что это отдохновение, а не проклятие?
Мусульманин улыбнулся, демонстрируя, что понял шутку, но вслух произнес:
— Я бы мог ответить тебе злом на зло. Ты ведь только что оскорбил Аллаха, предал насмешке его милость… Я бы мог сказать тебе, что истинному воину, конечно, возможно возить с собой мальчиков для согревания постели, но твой друг уже давно вышел из юношеского возраста, да и нигде ни слова не сказано о том, что даже воину дозволяется брать в постель муфтия…
— Амир, ты же понимаешь, что стоит тебе произнести вслух перед кем-то всё то же самое, ты лишишься головы? — устало поинтересовался герцог.
— Понимаю, — кивнул неверный. — Как понимаю и то, что все твои воины тоже всё это знают, но никто не заговаривает об этом вслух. Любая вера строга к такому.
— Не слышу осуждения в твоих словах, — ровно заметил герцог.
— Здесь я никто, чтобы осуждать.
— И именно поэтому ты можешь. Терять тебе нечего, кроме головы.
— Не могу его осудить, — задумчиво отметил Амир. — Хотя если он делает это оттого, что его жизнь в твоих руках, то это значит лишь, что я неверно его понял. В таком случае ему стоило бы предпочесть смерть.
— Ты неверно понял меня, раз думаешь, что я мог к чему-то подобному принудить, — тихо отозвался Анри.
— Принуждают все, — пожал плечами Амир. — И всех. У каждого есть долг, сколь бы высоко или низко ты не стоял или не вознесся. О долге нужно помнить и исполнять его с честью, благодаря Аллаха и за блага, и за ниспосланные испытания.
— Ты точно советник Саладина, а не муфтий? — вяло пошутил Анри. Он, конечно, понимал, о чем тот ведет разговор. Любая жизнь подчинена долгу, будь то король, герцог или крестьянин. Почему-то вспомнилась жена, умершая уже довольно давно, еще при четвертых родах вместе с младенцем. Она тоже как-то говорила о детях, о своем долге… Впрочем, они с женой редко разговаривали о чем-то серьезном, даже о вере, да и вообще мало знали друг друга. Но когда она умерла, Анри запоздало скорбел, и во всем потакал маленькой дочери, так похожей на жену. Трое детей его, кроме самого младшего, выжили. И у них, особенно у старшего сына, тоже будет свой долг…