— Вы верите в то, о чем говорите? — адмирал мягко качнул головой и стало ясно — при любых других обстоятельствах в этом не было ни единого сомнения, даже самого малого. Однако сейчас оно закрадывалось, тихо и мучительно, не покидало душу, разъедая её болезненно. Безымянный, увы, мужчина, не сразу смог найти слова для ответа, однако когда и смог, это потеряло в себе всякую возможную суть.
А в прочем, Джессамина их не помнила. Не помнила, как многое до и многое после, сокрытое в уголках собственной же потерянной памяти, она часто пыталась понять, что же произошло в ту ужасную ночь, но, как и в то ужасное утро, что навсегда покинуло закоулки её воспоминаний, не могла, даже при самом страстном желании, до конца вспомнить слова и лица, очертания, осколки упущенных фраз — и, быть может, то имя тогда и прозвучало вслух, быть может, она в самом-то деле и знала когда-то людей, погибших там по собственной неволе и она уж готова была покляться, что точно когда-то видела эти глаза и слышала эти речи… Но, вспоминая отчаянно, не смогла бы сказать об этом снова, как бы ни силилась — не получалось.
Она закрывала глаза снова — и тихо повторяла про себя ничего не значащие цифры.
Здесь нет звезд на небе, здесь нет неба. Здесь есть лишь сырость, лишь шероховатость дерева, лишь смрад пыли. Иногда — страх. И беспросветная тьма, сжимающая горло.
Тьма. Густая чужеродная тьма, так много тьмы вокруг. А звезды те, сбежавшие из грез, оставались вдалеке, в чужеродном мире, отделяющим себя от них слишком долгим путем между вдохом и выдохом. Много лет спустя она вспоминала те звезды, мягкими вкраплениями вшитые в полотна смутных небес, они прорывались сквозь порочный сумрак и, как и прежде, указывали путь. Дальше. К свободе. Воле. Жизни. Тем её остаткам, что ещё можно было бы удержать в руках, сжать в кулаки до побеления, а они трепетали, трепетали!.. Словно юные птицы, зажатые в клетке, пытались вырваться наружу безустанно. Но и они ускользали порой, не в силах остаться на одном месте, вырывались таки на свободу, быстро схваченные чужой недоброжелательной рукою. Как многое тогда навеки потеряло свои места и не смогло обрести вновь даже десятилетия спустя — а она все вспоминала, прокручивая снова и снова в сознании те моменты, когда казалось, что она больше не сможет увидеть свет. И оставались лишь звезды.
Какие-то фразы были сказаны, что-то было предложено и, судя лишь по одним выражениям, оставшимся за оглушающим, всё же победившим всё вокруг звоне, она видела страх, решимость и какую-то невнятную готовность обоих сторон просто бросить всё в ноги, в пыль, с разбега и без оглядки и никогда больше не вспоминать о том, что же происходило там в ту самую пору. Какая-то усталость, ядовитая и тяжелая, словно смог, нависший над Дануоллом слишком давно, и вовсе не слабое отчаяние, отпечатавшееся в складках морщин престарелого адмирала, — все это набирало свою силу с каждым новым звуком, который ей было вовсе не дано услышать. Джессамина измученно разомкнула веки, теряя силу и даже в ногах и руках, каждой клеточке тела, понимая, что вот-вот и потеряет всякий контроль над собой, она столкнулась взглядом с одним из гвардейцев и в ту же секунду почувствовала, как мертвая хватка вдруг ослабла. Совсем не мягким движением мужчина вдруг направил её, хотя вернее сказать — порывисто вытолкнул ближе к выходу и грязные каблуки чужих сапог увязли в мокрой земле.
— Эмили? Эмили, ты в порядке? — в ту же секунду женщина обняла дочь так крепко, как только могла, сжимая в слабых руках её холодные пальцы и была бы готова сорваться на крик — громкий и истеричный, понимая, что нет больше никаких сил держаться достойно и «правильно», — но не было и никаких сил на этот болезненный вопль. Как много бы он мог выразить в себе одном, но он застыл где-то в горле, в легких, накаляя их, и тогда лишь слезы покатились по холодным и без того мокрым щекам. Зияющая дыра внутри расширилась и превратилась в бесконечную черную пустошь, спокойствие покинуло её, как и всякая былая уверенность, слёзы текли и текли, не в силах остановиться. Неровные черные волосы липли к лицу, дождь пропитывал собою каждый сантиметр хрупкой ткани — хотя тогда она будто бы и не чувствовала того.
— Ваше Величество, прошу, — Самуэль проговорил совсем тихо, на единственном соприконочении с шепотом, подавая ей руку, и Джессамина, утягивая за собой принцессу, не в силах более отпустить её, наконец почувствовала холод металлических бортов лодки, зацепившись за них так крепко, что, казалось, если бы то была плоть, на ней бы уже выступили первые капли крови. Под ногами качались неспокойные волны едва взволнованной реки и она услышала стук своих же несмелых шагов по неровным доскам. Хотелось бы посчитать и их, вписать в ряд тех многих чисел, что оставались в её памяти ещё слишком долгое время — но раз, два, шаги закончились, она села, теряя равновесие, и тогда Соколов крепко ухватился за её руку, смотря в глаза, все косившие в сторону кирпичных стен, считая пульс, чей ритм давно был записан на задней стенке сознания, да все ускользал из виду.
Раз, два, и на перебой шагам монотонный ночной шум прорезали выстрелы.
— Где папа? — Эмили быстро повернулась к бару, растерянно вглядываясь в водяную завесу мутного дождя. Какие-то крики, стук, ругательства, биение стекла по полу — все это наполняло её жизнь слишком давно, но не давало детскому уму покоя — в прочем, как и любому другому.
«Джессамина, как вы себя чувствуете?» — Соколов обеспокоенно подался вперед, хотя, как ни силился, не смог найти в её чертах ответа, женщина посмотрела на него в смятении и тут же робко пробормотала, едва размыкая застывшие тонкие губы, нечто, значение которого он так и не смог разобрать. Мужчина нахмурился: «Она бредит», — и, усаживая рядом с собой, начал мягко поглаживать по руке в каком-то успокоительном жесте. Огромные голубые глаза её были распахнуты с нечитаемым выражением и не мигали, глядя на все вокруг себя с глубинной ненавистью и, пробиваясь кропной дрожью, все искали чего-то. «В какое безумное время мы живем», — продолжал он, не отводя взгляда с тусклого света в окнах бара. Ему бы следовало удаляться, оставаться в ночи, но вновь раздавался грохот и ни «своих», ни «чужих», даже если сейчас подобное и могло бы вызвать сомнения, никто не покидал этого места и оставалось лишь ждать, измученно ждать, крепко держась за руку.
— Мама, мне страшно, — сказала Эмили, ближе двигаясь к ней. «Мне тоже», — наконец проговорила чуть смелее Джессамина и обняла её, прижимая к самому сердцу.
Тогда казалось, что прошла лишь вечность. Что вселенные умирали и новые рождались, что время продолжало течь вперед и события вокруг обретали какую-то немыслимую раннее скорость. Тогда сама суть приняла значение точки, хаотично скользящей и ускользающей, и тогда весь смысл обретала лишь она одна, лишь мгновение, пересыпающиеся, словно камни в песочных часах. Джессамина чувствовала, как сама становится песком, пылью, как её уносят ветра, теребящие холодные мокрые волосы и грязную одежду, как она смешивается с этими камнями, пересыпаясь в колбах. А они разбиваются. Осколки впиваются в кожу…
— Вы бледны, — повторил Соколов, — прошу, вам стоит успокоиться, это волнение, как вам известно, совсем не облегчит ситуации…
Ледяные глаза её горели лихорадочным огнем и она правда почти что начинала бредить, вырывая пальцы из хватки престарелого доктора и перебирая ими каждый новый сантиметр неровного края большой рубахи; беспокойная улыбка бродила по губам, а слезы не останавливались. Было так тихо, совсем тихо, и эта тишина была страшнее всего прочего, возможно, тогда бы стоило кричать, стоило срывать голос, как она и хотела, рыдать, биться в ужасной агонии от своего отчаяния, так же, как и прежде, во все те ужасные минуты одиночества. Но Джессамина молчала, голова её продолжала монотонно кружиться, а сквозь возбужденное состояние духа проглядывало страшное бессилие. До тех пор, пока она в этом бессилии не свалилась на плечи измученного Лорда-Протектора.