Если ему было суждено умереть так, глупо, быстро, болезненно, в дали от спокойствия и мраморного блеска какого-то туманного, тихого счастья, то эта смерть должна чувствоваться и эта смерть должна остаться в его угасшей памяти моментом, но не мгновением.
Однако же мужчина снова закрывал глаза, не в силах справиться с туманом, заволакивающим его густой пеленой, и все вокруг словно бы захлестывало с головой, оставляя лишь порывисто выдыхать и сжимать зубы, снова и снова погружаясь в тревожный сон, что не пополнял ни сил духовных, ни физических, и лишь коротал время до следующего мучительного пробуждения, когда Джессамина вольно дотронется до плеча, так, будто бы боясь чего-то, будто бы не его кожа то была, а раскаленное докрасна железо, попросит его лечь непослушным, нечитаемым голосом, и даже что-то скажет, а Корво уж не помнит, что именно, и давно уж известная ему, близкая сердцу нежность, в неравномерном смешении с холодной тревогой озарит её взгляд, осевший свежей росой на длинных, темных ресницах.
Она никогда не спрашивала, что случилось — такова уж была её сущность. Джессамину мало волновали подробности очередной стычки или несчастного случая, какие все же случались за беззаботные года их пленительного прошлого, военной службы, тяжко лёгшей на его плечи, когда доли секунды стучали в висках и стоило лишь сделать шаг, чтобы предательски занесенное над головой оружие встретило препятствие в виде его руки, а вовсе не Джессамины, которой оно было предназначено. Таков уж его долг, защитника короны — жертвовать всем, чтобы спасти ту, что давно уж перестала являться в его глазах кем-то настолько простым и незначимым, как всего лишь императрица. Джессамина несла в одном своем образе слишком много, чтобы так неискренне, но так часто утверждать, что погибнуть ради неё было лишь долгом чести. Это всегда вызывало у Корво лишь ненавязчивую ухмылку. Вероятно, если бы?
Её, казалось, совершенно не интересовало то, под каким именно углом вошла пуля или клинок, она пропускала мимо ушей монотонные речи придворного доктора о том, какие артерии со сложными многоуровневыми названиями задеты, и какие именно компоненты из состава лекарств, что он прописывает, должны облегчить состояние больного — не сказать, что она этого не понимала, просто… Джессамине было совершенно все равно. Она нехотя поднимала глаза, невольно сильнее сжимая руку несчастного возлюбленного, и тихо проговаривала неестественно сухим голосом, каждый раз, будто бы в первый, одну простую, до боли ясную, но при том неуловимую мысль: «Он будет жить?»
Потому что в конечном итоге это все, что имело значение и все, что трогало её чувствительную душу — она испытывала слишком многое, чтобы что-либо об этом говорить. Если Корво сможет выжить, то они справятся с любыми препятствиями. Она верила в это. Искренне и даже как-то по-детски, сохраняя в своей душе то, что мужчина так неизменно любил — свет. Свет и веру в будущее, каким бы оно ни было, ведь единственное, что имело значение — само его наличие. И ничего более.
Она всегда держала его за руку, лишь изредка отпуская, скрывая от любопытных чужих глаз, что вечно ей виделись где-то на горизонте, но и в то туманное утро на пыльном чердаке разорившегося паба Корво вдруг ощутил на себе слишком знакомое, как взгляд и жест, прикосновение её холодной гладкой кожи и тонких пальцев, переплетенных с его.
Он помнил немногое, ибо сознание, кажется, просто не хотело запоминать то возвращение в паб — быстрое, смазанное, полное чьих-то выкликов и странных споров, взглядов, звуков и голосов, что вызывали у него легкую тошноту и головную боль. Хэвлок временами что-то бормотал себе под нос, помогая Корво опереться на здоровую ногу: он вроде бы осуждал, яро, ядовито, громко, но продолжал поддерживать его, мягко, не глядя похлопывая по плечу, и снова оставался чудным и чуждым в своем отрешенном, но заинтересованном поведении; Пендлтон уверял, все быстро, невнятно повторял, слишком часто нервно моргая, мол, знает он одного знакомого доктора, что мог бы им помочь, а за доктором все не посылал, будто бы что-то в его груди вздымалось и заставало мужчину снова замереть, панически всматриваясь в далекое ничего, маячившее за деревянной обивкой стен бара; Лидия лишь иногда прикрикивала на Сесилию, за то, что та якобы мешалась под рукой, подавая ей бинты — хотя и они обе знали, что в этом был скорее всплеск эмоций, чем настоящий повод для подобного откровеного вздора: как и всегда, Сесилия таких слов вовсе не заслуживала.
И среди всего этого хаоса, до краев, в одно мгновение наполнившим все вокруг, мешаясь между самой темным и неразборчивым эхом, тонким, но ярким лучиком надежды, словно бы, Корво казалось, он слышал голос Эмили — высокий, взволнованный, и при том не потерявший своего извечного, ярко приподнятого тона: да, она волновалась, но все верила, верила и повторяла, что эта история, какая бы она ни была, закончится хорошо. Ведь все её сказки о рыцарях, коим Корво несомненно являлся в глазах маленькой принцессы, заканчивались именно так. Хорошо.
А Джессамина молчала. Всегда молчала. Однако же среди переполняющих его угасающий разум силуэтов и событий, смысл которых остался где-то за кулисами театра, среди богом забытых декораций и актеров, давно сошедших со сцены и отыгравших свою последнюю роль, ибо и сцена эта пустовала слишком долго, и антракт странным образом не заканчивался, он помнил лишь то прикосновение. Легкое. Родное. Неизменное. Как звезды не меняли свое положение на небосводе, как солнце вставало каждое утро и закатывалось своим огромным пылающим шаром за горизонт каждый вечер, океаны выливались из краев и дожди обрушивались на сухую холодную землю, так и она была рядом — слишком естественно и привычно, чтобы в одно мгновение что-то переменить или вдруг исчезнуть. Она сидела у изголовья кровати, закинув ногу на ногу, держала его за руку, мягко ведя головой в сторону… Так же, как и всегда. Не спрашивая. И медленно, в какой-то исключительно своей королевской манере, которая блеском прослеживалась в каждом ее вздохе и движении, аккуратно закуривая сигарету у распахнутого окна их спальни, взволнованно поглядывала на него, не находя в себе нужных слов, чтобы выразить все то беспокойство, что огромной, уничтожающей бурей вздымалось в её душе.
— Ты обещала Эмили бросить, — пробормотал Корво, чуть поднимая слабую руку, и тут же невольно ухмыльнулся от мысли, что он все же проснулся. Ведь в конечном итоге это все, что имело значение, правда ведь? Вынырнуть из кошмара, заставляющего его тело погибать от боли, а разум сходить с ума от вещей, что ему было не дано понять, ибо и он от этой боли был обезумен.
А он проснулся.
Предметы скромно и застенчиво, будто бы нехотя выплыли из небытия, вернули свои краски и словно бы реальность, неосязаемая, неощутимая, строилась на его глазах по мельчайшей крупинке, блестящей пылинке и кирпичику, и все приобретало ясность мысли и действий, каждый предмет четким контуром вставал на свое предначертанное какими-то более весомыми силами место, и вот он оказывался в их давно уж, как бы прискорбно то ни было, известной спальне на чердаке «Песьей ямы», окруженный всем тем, что стало даже несколько близко душе.
Джессамина обернулась, быстро и не глядя давая сигарете потухнуть о металлический неровный край подоконника — эта привычка осталась у нее с тех времен, когда уж давно покойный император Эйхорн любил с наибольшей внезапностью заходить к ней в кабинет или, что было совсем уж изредка, спальню, и как-то высокомерно, чуть приподняв острый гладкий подбородок, напоминать о том, что такие в сущности своей грубые и неаккуратные вещи, как сигареты, дешевые, с горьковатым неприятным дымом, дамам, и уж тем более таким дамам, как леди Джессамин, вовсе не к лицу. Спорить с ним ей не хотелось, у мужчины на этот счет были весьма категоричные взгляды, а резные подоконники Башни изрядно пострадали, покрываясь неровными округлыми шрамами. Здешним это не грозило.