— Каковы мои шансы? — спрашиваю я.
— Восемьдесят процентов против двадцати, если не произойдет чего-нибудь такого, что кардинально изменит ситуацию.
— Чего, например?
— Например, Хлоя вдруг передумает и захочет жить с ними. Она по-прежнему на вашей стороне?
— Как никогда раньше, — говорю я и надеюсь, что это правда.
— Ваши шансы будут еще выше, если их признают официальными подозреваемыми, что весьма вероятно. Ситуация становится для них все более непростой. Один мой знакомый служит в полиции в Гилонге, так вот он говорит, что они подумывают обыскать дом матери мистера Робертсона — до сих пор этого сделано не было.
— С чего бы им его обыскивать?
— Понятия не имею. Но, видимо, у них есть на то причины. И если полиция объявит их подозреваемыми, победа у вас в кармане. В общем, если не случится чего-нибудь такого, из-за чего вас сочтут еще более негодной матерью, чем Джоанна (а это должно быть что-то уж совсем из ряда вон), беспокоиться вам не о чем.
Я подписываю согласие, благодарю, сообщаю, что весь разговор занял у нас пять минут, что латте я не пила и бискотти не ела, и выхожу из кабинета прежде, чем она успевает спросить, где я купила эти туфли.
Дома я обнаруживаю, что произошло нечто такое, из-за чего меня могут счесть еще более негодной матерью, чем Джоанна. У дверей стоят двое полицейских, а на дорожку, ведущую к дому, наизнанку выворачивает мою пьяную четырнадцатилетнюю дочь. Мне сообщают, что, вместо того чтобы пойти в школу, она автостопом добралась до Гилонга, выпила там на пляже полбутылки водки и пыталась взломать замок в бабушкином доме. Полицейские сами из Гилонга, они отнеслись к ситуации с пониманием и доставили Хлою домой на своем автомобиле (опустив оконное стекло). Один из них — довольно молодой вьетнамец в штатском. Я видела его на заднем плане в новостях. Его зовут Фан, и он производит впечатление доброго человека. Хлоя им что-то смогла объяснить: она думала, что дома никого нет, и «просто хотела заглянуть». Джоанна была дома, она спала. Возбуждать дело против Хлои она не захотела.
Пока я вожусь с замком, за спиной у меня раздается мужской голос:
— Миссис Робертсон?
Я оглядываюсь и вижу у себя на пороге еще одного незнакомца. Он показывает мне удостоверение.
— Я — Тим Шоу… Из социальной службы.
Могу себе представить, какой отчет напишет для слушания по делу об опеке этот двадцатилетний паренек, который никогда не оставался наедине с ребенком дольше, чем на час, — что уж говорить о том, чтобы кого-нибудь воспитывать.
(Да, первыми словами, которые у меня вырвались, были: «Но… Послушайте! Сколько вам лет?» — и да, конечно, мне не следовало этого говорить, вы правы, это был недобрый и неумный вопрос, к тому же теперь отчет о ситуации у нас дома наверняка получится совсем нелестный — как будто блюющей дочери и двоих полицейских во дворе дома мне было недостаточно.) Но, знаете, я думаю, не будь он таким молодым, ему бы не хватило энергии на все то, что он успел сделать за час, потребовавшийся мне, чтобы добраться из Мельбурна домой. Позвонить адвокату и попросить ее передать по факсу согласие, которое я только что подписала и которое позволяло ему добыть сведения обо мне и Хлое от соответствующих специалистов. Позвонить в школу и узнать, что Хлоя пропустила уже три дня без объяснения причин и что ее поведение настолько ужасно (этого не знала даже я), что на завтра по этому поводу назначено специальное собрание педсостава. Позвонить моему терапевту — об этом он хочет поговорить со мной, когда полиция уедет, а Хлоя будет вымыта и уложена в постель.
— Если она опять убежит, сразу позвоните нам, — говорит Фан, когда я закрываю за ними дверь.
О боже.
В трамвае по дороге домой я планировала переодеться в платье в цветочек и испечь настоящий домашний пирог на случай, если вдруг явится социальный работник. Я представляла, как Хлоя вернется из школы, покормит свой зверинец, обнимет меня, и по ее поведению всем будет видно, как замечательно мы с ней живем.
Вместо этого Хлоя стоит на коленях перед унитазом, не закрыв за собой дверь туалета. Мальчик из соцслужбы, чей строгий костюм отнюдь не способствует созданию желаемого образа взрослого многоопытного мужчины, придерживает Хлое волосы, пока она издает такие страшные рвотные звуки, что я начинаю опасаться, как бы ее не вывернуло наизнанку целиком.
Потом я укладываю ее в постель, как он велел, как будто бы без его безапелляционных распоряжений я бы этого не сделала. (А кстати, сделала бы? Может, и нет. Может, я уложила бы ее на диване в гостиной.)
— Поспи, — говорю я, подоткнув одеяло и сунув ей в руки медвежонка. — Поговорим об этом позже.
— Мам? — невнятно мычит она мне вслед.
Я останавливаюсь на пороге.
— Что?
Она протягивает мне руку, но я слишком сердита, чтобы подойти и взять ее ладонь в свою.
— Мам, подойди! — просит она громко — так, чтобы услышал мальчик из соцслужбы, сидящий на кухне.
Я подхожу, хватаю ее за левое предплечье — пальцы сжимаются на нем немного сильнее, чем следовало, и говорю шепотом:
— Ты не понимаешь, что тебя могут у меня забрать? Не понимаешь? Твою мать, Хлоя, ты меня реально достала!
Когда я разжимаю руку, Хлоя разражается рыданиями — я никогда еще не видела, чтобы она так плакала. Пьяный, безумный, громкий, жуткий плач.
— О-о! — хрипит она. — Мамочка, я тебя люблю, не злись на меня! Мама!
Соцмальчик вошел в комнату и смотрит на нас.
— Я не злюсь на тебя, — говорю я.
— Ты сказала: «твою мать, ты меня реально достала!» — и так больно схватила за руку!
Я сжимаю ее ладонь.
— Тише, тише, солнышко. Нет-нет, ничего такого. Ты так много выпила, а раньше с тобой такого не случалось, ужасное ощущение, да? Бедная моя. Я на тебя не сержусь. Сейчас очень непростое время. Тебе очень нелегко, очень. Тебе нужно выплакаться, поплачь. Я не злюсь. Ты моя маленькая девочка. Я тебя люблю.
— Ты тоже моя маленькая девочка, я тоже тебя люблю, — говорит она.
Соцмальчик стоит теперь совсем рядом и с удивлением взирает на левое предплечье Хлои: розовый отпечаток моего большого пальца постепенно светлеет, но полностью так и не исчезает.
Когда мы возвращаемся в кухню, я вижу, что он заметил полупустую бутылку рядом с горой немытой посуды. К этому моменту я уже почти смирилась с тем, что этот младенец в пиджаке сдаст мою дочь Алистеру или в какое-нибудь детское учреждение, как только она проснется, поэтому хочется залпом выпить это вино и колотить себя бутылкой по голове, пока не умру. Мне удается побороть этот порыв, глубоко вдохнуть и предложить мальчику чай или кофе. Он бы предпочел чай, спасибо, с молоком, но без сахара. Чайник закипает, кажется, не меньше часа.
Он отхлебывает чай, ставит кружку на стол и наклоняется поближе ко мне.
— Как ваша депрессия? — доверительно спрашивает он.
Он уже убедился воочию в том, что я не забочусь о Хлое и занимаюсь рукоприкладством, и теперь вот решил перейти к причинам такого моего поведения. Я лежала в больнице два раза — лечилась от симптомов тревожного расстройства. Первый раз попала туда два года назад, второй — совсем недавно, прошло всего полгода. Оба раза я согласилась на госпитализацию, потому что смертельно устала от бесконечных мысленных споров, которые вела с Алистером, устала от мыслей о том, как он поступил со мной, — мысли эти преследовали меня днем и ночью. Я хотела, чтобы мне помогли избавиться от ненависти. Хотела стать равнодушной.
— Это была не депрессия, — говорю я и сама слышу в своем голосе воинственные нотки. — С тех пор как мы разошлись с мужем, я испытывала повышенную тревожность. В обоих случаях лечение не пошло мне на пользу, поэтому в итоге я просто стала справляться с этим сама. По правде говоря, оба раза я приняла всего по одной таблетке, но от них меня охватывало такое безумие, какого я не испытывала больше никогда: ни до, ни после.
— А как с алкоголем? — спрашивает он и кивает на вино, стоящее рядом с мойкой.