Оторвав голову от войлочной подушки, Иван Авдеевич осоловело посмотрел в окно. Экипаж переезжал мост, украшенный чугунными столбами с величественными императорскими гербами. Внизу торопилась на юг извилистая река. Темнело. От приснившегося кошмара на сердце было неспокойно, и потому хотелось ублажить растревоженную сновидениями душу горячим чаем и трубкой доброго голландского табака. На счастье, впереди показалась станция.
В заезжем дворе у длинной беленой конюшни уже стояли коляска, пролетка и малороссийский тарантас. Четырехугольный пестрый столб, установленный перед крытой тесом покосившейся избушкой, означал, что сие строение есть станция. В форменной фуражке и теплой, обшитой заячьим мехом кацавейке поверх зеленого мундирного сюртука, со слащавой улыбкой на пороге стоял станционный смотритель. Расправив худосочные плечи, он ожидал, пока проезжавшие подойдут к нему и станут просить поменять лошадей, коих у него в наличии никогда не было. Правда, если отяготить его карман некоторым количеством серебра, то лошадки могли и обнаружиться. Ямщик, не обращая на него внимания, принялся разнуздывать усталую, запряженную цугом четверку.
Иван Авдеевич выбрался из кареты и направился в дом.
— Вы, мил человек, зря сивых-то вызволяете. Заменить их все равно нечем. Все лошади в разгоне. Да и очередь, — лукаво щурясь, проговорил тщедушный человечек.
— Соблаговолите отметить подорожную, — протянул бумагу Самоваров и, окидывая прощелыгу с ног до головы, сказал: — А что лошадей нет, то не беда. Только вот, смотрю я, комплекции вы невеликой, и потому, голубчик, наш хомут будет вам несколько большеват и, глядишь, шею натрет. Дорога-то до Ставрополя длинная, почитай, суток десять, не меньше. Так что, покуда я чайку попью, подыщите себе подходящий размер.
Увидев бланк III отделения, станционный смотритель побледнел, подобострастно затряс головой и раболепно залепетал:
— Так не извольте-с беспокоиться, ваше высокоблагородие. А что до казенных дел-с, то у меня, как полагается, на это завсегда коняшки имеются. Сделайте одолжение-с, попейте чайку с бубличками, а сынок-то мой пока вашему ямщику поможет четверку сменить.
Кланяясь чуть ли не в пояс, он услужливо открыл входную дверь, пропуская гостя вперед.
Станция, она же дом смотрителя, представляла довольно грустное зрелище.
Розовые обои во многих местах уже оторвались и неприкаянными лохмотьями стыдливо болтались на загаженных мухами стенах. В подсвечниках коптили сальные свечи. Затхлый дух сырого, еще не натопленного помещения, смешанный со специфическим ароматом кислых щей, неприятно бил в нос. У самой печи лежали приготовленные дрова и топор. В правом углу висела икона и горела лампадка. Чуть ниже — расписание почтового начальства и несколько лубочных картин. Механическая кукушка, прокричав семь раз, исчезла за маленькой дверцей. Вдоль стены стоял длинный дощатый стол и несколько скамеек с табуретами. На одной из них сидел капитан-исправник и, не обращая ни на кого внимания, сосредоточенно выводил буквы на серой казенной бумаге, время от времени макая обгрызенное гусиное перо в чернильницу. Чиновник морщился и жевал губами, явно проговаривая про себя слова. На соседней скамье сидела немолодая семейная пара и тихо пила чай, отламывая кусочки от солидных размеров тульского пряника. Немного поодаль развалился, занимая добрую треть лавки, дородный купец, громко расправляющийся с жареным цыпленком и початой бутылкой вина. Напротив него, сглатывая голодную слюну, сидел студент в форменной шинели и читал книгу.
Самоваров прошел на свободное место и оказался рядом с исправником, который, завидев станционного смотрителя, окунул перо в чернильницу и проговорил:
— Ну вот что, Тарас, давай-ка я твои показания наново перепишу. А то сотский таких каракулей намалевал — вовек не разобраться! Так что ты рассказывай с самого начала. Фамилию, отчество, да год рождения не забудь.
— Посылкин Тарас Спиридонович, генваря четвертого дня, одна тысяча семьсот восемьдесят третьего года. Я восьмым родился. Батюшка строгий был. Помню, выйдет во двор…
— Ты, Тарас, давай-ка ближе к делу…
— Да разве ж я против, ваше благородие! А франтишка этот сразу внес беспокойство в мою душу. Не успел порог переступить — и давай приказывать. «Подай-ка, — говорит, — мил человек, кулебяку с вязигой, жареных перепелов под «Шабли» и форелей в белом вине! Да поскореича!» А я не сдержался и говорю: «А может, вам, премногоуважаемый господин-боярин, премилостивый вы государь, еще и кисельку на мондамине поднесть?» Тут он как заругается, да как кулаками замашет: «Ты что же это, свиная морда, позволяешь себе так с барином разговаривать?! Али ты помышляешь, что ежели я в обычном тарантасе прибыл, так со мной можно как с простым мужиком прекословить? Али думаешь, я беден?» Тут он сумку-то открыл и в сердцах на стол бросил. А в ней, мать честная! Одни ассигнации! «На, — говорит, — смотри». Я ему: вы, мол, господин, меня неправильно поняли. У нас тут обычная станция, а не номера в Милютином ряду или ресторации какой… Так что прошу меня покорнейше извинить, что не имею возможности ваш заказ исполнить. А он: «Раз ты не можешь меня подобающим ужином накормить, значит, нечего мне у тебя торчать! Давай лошадей!» — «Не извольте, — говорю, — беспокоиться, к утру лошадки будут, а покамест извольте щей суточных похлебать да кашки гурьевской с потрошками отведать». Только не послушал он. Встал, сумку на плечо бросил, плюнул на пол да дверью хлопнул. Он-то ушел, а я места себе не нахожу. Ну куда это, думаю, на ночь глядя он путешествовать вознамерился? Вокруг лес дремучий лихими людями кишит. Вышел я на порог, смотрю, а в ста шагах, у самой развилки, всадник на месте топчется, а на земле человек распластался. Луна-то хорошо светила, вот я и увидел. Я сразу понял, что недоброе свершилось, а потому для пущей уверенности взял я в сарае вилы и пошел. А верховой, как меня завидел, так и ускакал. Я подбежал, смотрю, а несчастный энтот уже мертв, а сумки и след простыл. Ну, тут я, как и положено, в уезд сообщил. Сотник наутро приехал и тело убиенного забрал. Вот ведь как оно бывает: был человек — и не стало. На все воля Божья. Царствие небесное убиенному, — трижды перекрестился Посылкин.
— А орудия убийства там не было? Ну, топора какого-нибудь, — осведомился исправник.
— Нет, ничего не заметил.
— Ты хорошо смотрел?
— Обижаете, ваше благородие. Да разве при такой луне можно было не увидеть? Светло было точно как сейчас, — указывая в окно на яркий шар, объяснил станционный смотритель.
— А всадника не разглядел, часом?
— А как же! Был он в военном мундире, но без погон, обут был не в сапоги, а в лапти. Да что там, сразу видно — разбойник с большой дороги. Тать[98] — одно слово… Кажись, все, ваше благородие.
— Что ж, будем собираться. Поставь здесь свою загогулину, — нехотя проговорил чиновник, пододвигая бумагу.
— А может, чарочку под солененький груздочек, а? Да кашки гречневой с пережарочкой? Не побрезгуйте, отведайте. А то ведь вам, почитай, еще верст тридцать в казенной кибитке трястись, — с сахарной улыбкой щебетал Тарас.
— Ну, если только быстро… Так ты на меня обед запиши, не забудь, — обводя глазами присутствующих, громко проговорил исправник.
— Не извольте беспокоиться, у нас счетные книги завсегда в ажуре. Мы порядок знаем, почитай, уж восьмой год как станцию держим, — тараторил похожий на хорька человек, смахивая со стола в ладонь хлебные крошки и забрасывая их себе в рот.
Следователь тем временем уже выпил второй стакан чаю, доел сладкий пирожок, вытер рот платком и, набивая не спеша трубку любимым голландским табаком, заметил:
— А вы, господин Посылкин, зря пожадничали. Топор-то надо было выбросить, а то ведь, я смотрю, на ручке следы крови убиенного так и не смыли.
— А кто вы, собственно, такой, милостивый государь, и по какому праву вмешиваетесь? — смерив Ивана Авдеевича презрительным взглядом, раздраженно выговорил исправник.