Литмир - Электронная Библиотека

К собственному исковерканному изумлению вдруг сообразил, что вовсе никого никуда не отталкивает, а только впивается, крепко-крепко и испуганно удерживается, смотрит распахнутыми глазами, подрагивает и не может понять, что с ним такое происходит, выискивая ответ в пожравших весь часовой Лондон глазищах.

Лежать на холодном голом полу, изгибаться спиной под чужим весом, понимать, что не можешь и не хочешь никуда отсюда деваться — удовольствие весьма сомнительное, низкопробное, переулочно-грязное, но…

Но ему почему-то нравилось, изнутри посасывало и покалывало, ликовало; горело под касанием пальца к губам, приопускало ресницы кроткой оленицей, готово было простонать от одного простого прикосновения, выгнуться костями наружу и отдаться прямо здесь, прямо сейчас, всем неутомимым изголодавшимся существом. От этого становилось по-своему болезненно, по-своему страшно, по-своему восхитительно; зрачки бегали, изучая нависшее лицо, сердце стучалось, губы, приоткрывшись, дрожали, и снежный да белый, который наверняка знал все ответы этого света, сжалившись, пояснил, вместе с тем принимаясь задумчиво выглаживать кончиком пальца мальчишеский подбородок и холмик напряженного сглатывающего кадыка:

— Единственное сладкое для меня — это ты, дитя. Я унюхал твой запах, я покорился, влюбился в него, влюбился в тебя, и мне было до трепета приятно видеть, что и моя скромная персона сумела тебя хоть сколько-то заинтриговать. Признаюсь, мне до безумства понравилось играть с тобой в нашу увлекательную игру… — Пальцы продолжали скользить, оглаживать шею, а Арчи, плывущий рассудком, запрокидывал голову, подставлялся, тихонько кусал губы, ерзал и почти-почти выстанывал, готовый растекаться и кончать от каждого мимолетного прикосновения. — Ты — то сладкое, за которым я охочусь, прелесть моя, а договор был таков: едва я переступлю порог — и угощение, сокрытое в этом доме, навсегда станет моим. Ты сам сказал это, мальчик. Ты сам мне отдался. Теперь ты больше не сможешь ни противиться мне, ни даже желать этим заниматься. Теперь ты — в моей и только моей власти.

Он был наглым, самоуверенным, приятнопахнущим, по-зимнему жарким, но…

— Почему…? — тихо-тихо вышептал юноша, оставаясь лежать покорной настигнутой гончей даже тогда, когда его правую руку тоже отпустили, а ладони в белых перчатках легли на впалый живот, мягко забираясь под задравшуюся домашнюю рубашку.

— Потому что я влюбился в тебя, я же сказал… — Ладони заскользили вверх по груди, огладили морские рёбра, пересчитали косточки, ощупали розовые бляшки мгновенно отозвавшихся возбуждением сосков. — Или ты хочешь знать, почему не сумеешь воспротивиться мне?

Арчи, не отыскав сил даже для одного жалкого «да», просто кивнул, позволяя себе опустить смоляные ресницы, вновь запрокинуть голову и приоткрыть рот, дыша теперь только исключительно им — влажным, облизанным, зацелованным.

Он кожей, закрытыми веками чувствовал, как улыбнулась снежная дрянь, беззвучно просмеялась, опустилась ниже, грубо разрывая первые две пуговицы и обволакивая горячим настойчивым языком остро очерченные горличные ключицы. Пощекоталась спавшими на грудину волосами, поцеловала в ямочку под основанием напряженной струной шеи, провела вверх языком…

— Это всё мои чары. Или, если точнее, природный животный магнетизм, прелесть.

Нелепое вроде бы признание насторожило те участочки мозга, которые еще работали. Признание даже по-своему рассмешило, насупило и разозлило, но когда Арчи открыл глаза, пытаясь остановить вращение и зафиксировать летопись рушащегося в пшеничное поле мира, то…

То…

Смех сам собой застрял в глотке, ресницы распахнулись. Рассудок, задумчиво накренившись, с гулким отзвоном стукнулся мячиком-пустышкой и об один висок, и о второй: пусть снежный тип и оставался как будто бы по-своему прежним, но глазные его зубы удлинились, вышли за пределы губ, поблескивая в талом, склепно-тусклом коридорном освещении. С глазами тоже закрутилось нечто причудливое, невыносимое, прошибающее вразнобой упавшими картами старшего аркана плачущих джокеров да трубящих в горны висельников: радужки вконец покраснели, зрачки вытянулись, в уголках сложился хитрый игривый прищур, и пока мальчишка смотрел, пока думал и пытался понять, пробиваясь сбитыми в кровь кулаками к пределам собственного сознания — тело его постыдно просыпалось, жадно трепыхалось, тянулось, льнуло навстречу, распускаясь так, как по весне распускается всякое животное существо: Арчи понятия не имел, чего оно просило, но просило настойчиво, с удушьем, с болью внизу раскалившегося повлажневшего живота.

Он понятия не имел, но снежный бес, разъезжаясь самодовольными клыкастыми губами в торжествующей предвкушающей улыбке, всё-всё-всё знал.

Арчи больше не мог говорить, Арчи больше не соображал, зачем ему вообще нужно говорить: хорошо было и без того, в голове плескалось разлитое из магических чарок зелье, внутренности сковывал нетерпеливый озябший голод.

Когда седой зубастый тип пожелал завести ему за голову руки, огладить их, подрезать чем-то острым, болезненным, но приятным — он уже не возражал, послушно оставляя лежать те там даже тогда, когда удерживающая рука отпрянула, принявшись выглаживать ему щеку.

Ладонь была теплой, горячей, шершавой на кожу, пахнущей старинным земляным дождем, и Арчи, поддавшись соблазну, окончательно потеряв себя за провалившейся с крахом попыткой идентификации, по-звериному провел по ней высунувшимся языком, добившись уже и со стороны снежного ощутимой вспышки пробравшей до костей дрожи.

— Сладкий… Арчи…

Откуда он знал его имя — сейчас тоже стало в корне не важным; Арчи было наплевать, Арчи просто нравилось, как срывается с клыкастых губ заветное хриплое словечко, как эхо при этом пробирает кровь, как поднимается к щекам огонь, как тянется навстречу подрагивающий ограненный рот, снова и снова притрагивающийся к обласкивающей лицо ладони.

Сквозь непривычные, никогда прежде не приходящие взволнованные размышления о том, уместен ли его шум, красивы ли его полустоны и полутени вьющихся в осеннем танце ресниц да оттенков, Арчи до тошноты, до головокружения хотелось услышать хриплый лязгающий голос еще раз, и снежный, будто слушая его мысли волной перехваченной музыки, склонившись низко-низко, припав губами к кромке прикушенного уха, прошептал:

— Ар-рчи…

— Еще… — это не его губы, не его тело, не сам он говорил, но…

— Арчи… Арчи, мой сладкий, прекрасный Арчи…

— Еще…!

Он однозначно сходил с ума, трогался отключающимся рассудком, выгибался, не мог больше терпеть неведения, утопая в жажде по неизвестному «нечто»; руки, нарушив викторианское клятство покорного заточения, скользнули навстречу, сорвались, оплели за плечи и шею, путаясь пальцами в растрепанной серебровой гриве, и голос, похищающий душу, снова вышептал одно-единственное, навек связующее заклинание:

— Мой Ар-рчи…

Да, да, да!

Он хотел больше, ему нужно было больше, пальцы сдирали с чужой спины ткань; бёдра, стиснутые коленями, дергались и бились в запальчивых конвульсиях острого желания. Юнец вновь открыл рот, облизнул красным языком воспаленные припухшие губы, вновь почти потребовал, но в тот же миг ощутил, как пальцы клыкастого, соскользнув вниз, ухватились за подол его рубашки, пьяной походкой поднялись обратно наверх, огладили нижнюю губу и, проявив настойчивую грубость, затолкнули тряпку в разверзшийся рот, заставляя сомкнуть челюсть, успокаивающе оглаживая дрогнувший в растерянности подбородок.

— Подержи её так немножко, хорошо?

Арчи, внезапно осознавший, что ему вообще глубоко наплевать, что этот голос говорит, лишь бы он только продолжал говорить, вспыхнув внутренним костром под звездным падением, согласно — действительно на всё уже согласно — кивнул. Сомкнул вместе зубы, заглянул с пожаром в расползающиеся серным дымом глаза, откинулся назад головой, вместе с той натягивая тугой уздой белую рубашку, оголяя и живот, и грудь, и объятые полупрозрачной кожей танцующие ребра, шумно раздувающиеся мехами под жадными сорванными глотками застревающего в забитом горле саднящего воздуха.

7
{"b":"719668","o":1}