— На работе, значит, он меня ругает за бардак, а сам дома…
— Не начинай, — страдальчески попросил Саша.
— Что ты всё стонешь? Проходил на ногах целую смену, а теперь лежит и стонет, — отыгрался Шевелев.
— Мне скучно, на тебя хочу посмотреть.
Но тот вернулся не раньше, чем протер все видимые поверхности и собрал целое ведро мусора. Зато потом, к удовольствию Саши, сел рядом с ним и принялся приводить в порядок вещи в небольшом шкафу со стеклянным дверцами, где лежали небрежно сваленные в кучу квитанции, какие-то выписки с работы, тетради и книги.
— Это тебе нужно? А это? А паспорт? Ты бы его здесь ни за что не нашёл.
— Спасибо, — по-прежнему недовольно ворчал Саша.
— Что тебе снова не так?
— Просто посиди немного рядом, — и Саша потянулся к нему. — Иди ко мне.
И комиссар больше не стал спорить, обнял его в ответ, уткнулся в плечо, потом в грудь, коснулся его кожи и с трудом смог опомниться, а тогда отпрянул. Сдерживать желание при мальчике оказалось сложнее, чем ему представлялось, и он отодвинулся, позволяя себе разве что погладить его по плечу.
— Отдыхай, пожалуйста.
— Я и так лежу. И спать совершенно не хочу, не надейся. Я вообще думаю, как чудно, что вместо односпальной кровати купил полуторку. Ложись рядом и расскажи: что ты подумал первый раз, когда меня увидел? Не тогда, давно, а сейчас, на заводе.
Шевелев вздохнул, и было в этом вздохе много невысказанного. Потом признался:
— Не поверил, что мне так повезло во второй раз. Я-то думал, что все счастливые дни в моей жизни уже кончились. Я же, знаешь, “смывал позор кровью” на белорусском фронте, но меня и пули почти не брали: мне под конец казалось, что я проклят, что всё это лишь для того, чтоб я подольше жил и мучился своими мыслями. Потом освободился, обратно приехал, чтобы тебя отыскать, а ты пропал. Ты молодец, умный. Вовремя исчез. Ещё день — и тебя бы тогда накрыли. И следов не осталось. Правда, нашёл я твоего брата, Ивана: тот оказался скрытен, но и у меня оставались кое-какие старые знакомства. Узнал, куда ты уехал, и отправился к тебе: на моё счастье, как раз набирали новую бригаду, даже общежитие дали. Но тут, как оказалось, предприятие такое огромное, что двоим в жизни не встретиться — а я тебя специально разыскивать не хотел, чтобы не испугать. А потом однажды увидел: вот он, сам пришёл ко мне, мой мальчик, и к тому же отчего-то так сильно на меня злится. И мне так жаль стало тебя. Почему ты хромаешь? Это с войны или тут, на производстве, случилось?
— С войны, — кивнул Саша, задумавшись над его словами. — Выходит, всё не случайно? Ванька, вот хитрая сволочь! А сам и словом про тебя не обмолвился.
— Не вини его. Я думаю, он испугался и решил тебе не говорить.
— Да я… нет.
Шевелев не мог на него налюбоваться — он испытывал сейчас, лежа так близко, искренний ужас, осознавая, что сам чуть не разрушил такую красоту, и потому негромко дал очередное обещание не дотрагиваться даже рукой, в ответ на которое Саша вновь возмутился. Он перехватил его ладонь, чуть не насильно заставляя дотронуться до себя и погладить — в этот раз прикосновение трудно было счесть дружеским. Рука прошлась и по плечу, и по груди, проникая под майку и дотрагиваясь обнаженной кожи. Шевелев оторвал ладонь, будто обжигаясь:
— Нет, нет. Нельзя. Если оба не хотим, чтобы снова… операция.
— Ты драматизируешь. Какая операция? Врач тогда сказал, что всё и так заживёт. Небольшая трещина. Но с месяц лучше воздерживаться. Но это разве страшно? И потом, — вкрадчиво проговорил он, специально подбираясь к Шевелеву поближе и сам подставляясь под его руку, — я же помню, что ты умеешь быть осторожным. Умеешь доставить удовольствие…
— Хороший мой, сейчас ещё слишком рано, — умоляюще протянул комиссар, но всё же провел ладонью ниже, вдоль резинки трусов, и снял их, после чего обхватил рукой его член. — Попробуем по-другому, — прошептал он, будто соглашаясь сам с собой, и снова устроил мальчика вниз животом у себя на коленях, как это бывало давно: так он и сам мог любоваться на его бедра и ягодицы с парой оставленный своим же недавним крепким обхватом синяков, и мог довести своего мальчика до закономерного финала, то проводя рукой по низу его живота, то дотрагиваясь до причинного места, то обхватывая уверенно, то убирая руку и заставляя потираться о свои же колени.
— Давай нормально, — шумно выдыхал Саша, и под конец, когда уже почувствовал близость разрядки, тоже прикрикнул: — Сильнее!
Можно было заставить его вскрикивать и ещё громче, но этот момент комиссар сознательно оттягивал. Сейчас оба были рады и такой малости, а уж когда Саша, отдохнув недолго и сходив в душ, снова приник к нему, прошептав “Теперь ты ложись”, и лег на него сверху, он и вовсе чувствовал себя на седьмом небе от счастья.
— Не надо, что ты…
— Никаких “нет” — я тоже хочу сделать тебе приятное.
Неуверенный протест захлебнулся в самом начале, когда Саша расстегнул пряжку его ремня. Мягкие губы мальчика неуверенно обхватили его естество, но затем движения стали уверенными и жадными, точно Саша все десять с лишним лет об одном нём и мечтал; Шевелев думал было переспросить, с кем ещё его мальчик скрашивал свой досуг, но портить вечер ревностью и подозрениями не стал и опасения все отмёл — лишь бы мальчик оставался с ним отныне и навсегда, лишь бы так же смотрел на него своим ясным взглядом из-под тёмных ресниц, как сейчас, и улыбался ему, и терпел его характер.
Едва кончив, комиссар подтащил его к себе и втянул в долгий поцелуй. Отпускать его не хотелось, и они до ночи так и лежали рядом, и только голод поднял, наконец, Шевелева с постели.
— Послушай, что ты тут, собственно, ешь? — заглянул он на кухню снова.
— Суп был в кастрюле. Я на балкон выставил, там прохладнее.
Шевелев поднялся. Хлопнула дверь — он прошел обратно с кастрюлькой, по пути подозрительно принюхиваясь.
— Он, мне кажется, испортился. И ещё — ты хлеб больше так открыто на столе не бросай. Заветрится.
— Хватит меня учить! — раздражённо вскинулся Саша. — И ничего не испортился. Я спокойно съем.
— Нет уж! Я сам приготовлю.
— Мы вместе будем готовить, — пообещал Саша.
— Хорошо, только не сейчас, а в другой день.
Но на деле разногласия утихли не так быстро, и комиссар обнаружил, что Саша в целом понял выражение “вместе” буквально и мог спокойно оставить что-нибудь жариться на керогазе и уйти в другую комнату, искренне не понимая, почему Шевелев не догадался, что с этого момента следить за происходящим должен он. Ссоры не выходило совсем: мальчик искренне раскаивался, предлагал сходить в чебуречную за углом или приготовить что-нибудь ещё, и Шевелев всё явственнее понимал, что вовсе не может на него обижаться, хотя ворчал:
— В армию бы тебя. Там приучили бы и одежду не разбрасывать, и технологию приготовления соблюдать.
— Был я в твоей армии, — дразнясь, отвечал ему Саша. — Там знаешь как грязно? Я, бывало, после очередного броска под дождем и спанья в окопе неделями ходил чумазый, как поросёнок.
— Так это во время походной жизни, а вот в казарме, на постоянном месте… Что там! Мы, знаешь ли, когда в двадцатом году гнали Колчака за Урал, я был как ты, может, даже моложе, и думал вечно: вот, у нас дисциплина, конечно, но белое-то офицерство, как же они? Они ж в атаку должны идти не иначе как в парадной форме и благоухать французскими духами, а за линией фронта у них сплошь должны быть балы, танцы, все друг к другу обращаться “ваше благородие”…
— А потом? — переспросил Саша, который любил такие его рассказы.
— Ну что потом… Понял, как ошибался, когда раз вошли в какой-то городишко, который они только что оставили: грязь, нищета — ну это ладно, на них я и до революции насмотрелся — но бывшая их ставка… Впрочем, может, они нарочно всё там разгромили. Потом видел, как они с рядовыми обращаются — хуже чем с собаками, честное слово. Так что прекрасный образ в моих глазах как-то поблёк. Ты спи, — говорил он, обнимая, и целовал его в лоб.