Он взял телефон из моих рук и поднес ближе к глазам.
– Да, это, кажется, из «Иллюстрации» Неваховича. Как вы сказали, час пик? Это что же, какой-то новый термин в карточной игре? – конечно, он не понял связь картинки с этим определением.
– Нет, в карточной игре я совсем ничего не смыслю, но могу предположить, что в ней как раз мало что изменилось. Так называют промежуток в пару часов утром и вечером, когда большая часть населения добирается к месту службы и обратно, и оттого дороги переполнены, и есть риск сильно задержаться. В «Онегине» вы помните, конечно, чудные строки про утренний барабанный бой и охтенку, но здесь и теперь эти минуты, боюсь, совершенно лишены чего-то поэтического.
Уголки губ его чуть дрогнули в улыбке, произошедшей, видимо, от радости слышать что-то по-настоящему близкое. Он протянул мне телефон, неловко держась за самый краешек экрана. Я даже забыла о простом и насущном – коснуться отпечатка его руки, меня будто только теперь накрыло осознание. Человек, которому посвящен «Евгений Онегин», души прекрасной, святой исполненной мечты, все вот это, – ехал сейчас со мной в 774-м автобусе. До того я как-то не придавала этому самостоятельного значения, весь его опыт был для меня лишь частью необыкновенно обаятельного облика. Но нужно было признать, что передо мной не просто очень симпатичный мне мужчина, но… живой носитель культуры? Нет, мне решительно это определение не нравилось – меня же всегда безумно раздражало, как во всех источниках о нем пишут «друг Пушкина», «критик пушкинского круга», «корреспондент Гоголя». Мне же, напротив, был интересен и важен именно он сам, а все эти отсылки – лишь постольку поскольку, и как способ проложить между нами необходимый хрупкий мостик, пока единственный.
Мы ехали двухполосными почти дремлющими окраинными улицами среди склоненных липовых крон, только ровный шум мотора населял звуками тишину, и он молчаливо смотрел сквозь отмытое стекло по-детски завороженным взглядом. Сейчас я при всем желании не могла совпасть в этом с ним, хотя обычно каждый раз разглядывала пролетающие панельки снизу вверх, как произведения искусства, в которых заключена жизнь человека. Но теперь красота будто вся была взята из мира и тепло воплощена рядом, так близко, но при этом совершенно недостижимо.
Я немного тревожилась оттого, что он не задает никаких вопросов – помнила его удивительную открытость новому и живое любопытство, с которым он, например, будучи уже за шестьдесят, живя в Париже, ходил всякий день на публичные лекции в Сорбонну. Но стоило понимать разницу и попытаться представить себе его положение – он все еще, кажется, был не вполне успокоен и утвержден среди этого странного и не совсем запланированного путешествия. С другой стороны, я была крайне рада, что он не спрашивает меня о принципах работы автобуса или политическом строе, например. Но больше всего мне хотелось бы не говорить самой, а слушать его – бесконечно и о чем угодно, и я всем сердцем призывала тот момент, когда это станет возможным.
– Какой необыкновенный мятный цвет! – не сдержалась я, выхватив взглядом свежевыкрашенную девятиэтажку, блеснувшую солнечной стороной. Но мы пронеслись мимо слишком быстро, он только успел шевельнуть бровями, и мой невольный возглас остался единственной репликой на нашем коротком пути.
– Добро пожаловать на район, или как бы сказали у вас… слободку, – не очень уверенно выговорила я, когда мы приземлились у островка остановки. Меня слегка мутило от бензинного духа и всей этой разреженной, все еще не вполне вероятной атмосферы происходящего. Я боялась спросить, как он вообще себя чувствует, дыша московским воздухом, но, видимо, его внутренний дискомфорт пока заставлял забыть о чем-то физическом. Эта попытка понять его уберегала меня от жалости к себе перед его замкнутым и недоверчивым молчанием.
Перед нами была перспектива бесконечной, весь район образующей улицы, и кругом, сколько хватало глаз, простиралось панельно-кирпичное царство. Со своей прекрасной симметрией окон и избытком проводов, с выцветшими фасадами и яркими пятнами балконов, наполненных каждый своей устроенной пестротой.
– Какое, однако, грандиозное торжество человека над природой. И это в таком удалении от Москвы, – проговорил он.
Урбанизация сейчас, кажется, получила один из самых изящных эвфемизмов, но в его лице я не прочитала прямого отторжения к увиденному – на нем все еще стояла какая-то ровно разошедшаяся оторопь. Но мне было безумно приятно, что он сумел увидеть какой-то след красоты в том же, где всякий день замечаю я.
– На самом деле, мы все еще в Москве, хоть и почти на самом ее краешке. Город окружен кольцевой дорогой в более чем сотню верст. Представляете, какое на самом деле логичное нарастание кругов произошло со временем: Кремль, Китай-город, Белый город, Земляной Вал, который теперь называется Садовое кольцо, потом Камер-коллежский вал – теперь третье транспортное. Кажется, Грот довольно подробно писал вам о своем путешествии по нему, – проговорилась я и осеклась – это было, пожалуй, чуть больше информации, чем мне следовало обрушивать на него в первый же день. Но мы подходили к дому, и, с другой стороны, занять сейчас чем-то его мысли беспокойной мне показалось очень кстати.
– Как, вы и переписку с Гротом читали? – будто даже порозовел он лицом, и в нем проступила какая-то сложноопределимая черта, похожая на радость встречи.
– Да, вы же, кажется, сами были не против ее издания.
Он только легко кивнул. Мы подошли к подъезду, я стала доставать ключи, а он стоял, запрокинув голову, и, кажется, пытался вместить величину здания, в которое ему предстояло войти. И это был, пожалуй, самый значительный взгляд, который встречала обыкновенная шестнадцатиэтажная свечка, один из трех корпусов, выросших лет десять назад рядом с советской панелькой под тем же номером.
Нам открывался маленький лифт, и я могла бы предвкушать лучшие несколько секунд невесомости среди единственно возможной сейчас близости между нами. Но меня беспокоило, как он смирится с существованием в двушке с незнакомой женщиной после его ректорского флигеля в три этажа, где он жил один, и где теперь, наверно, помещалась половина администрации СПБГУ. С другой стороны, мне больше нечего было ему предложить, да и выбор перед ним стоял невеликий. К тому же он, как масштабно мыслящий человек, пожалуй, уже успел составить мнение, что в мире стало… немного более тесновато, чем два века назад, и мог сделать вывод, что пространство для жизни сильно сжалось.
Мяуканье кота было слышно еще из-за двери.
– Здравствуй, Лев, – вежливо тесня его от порога, проговорила я, – это Петр Александрович, его следует любить и жаловать, – я старалась быть как можно непринужденнее, не оглядываясь на него и будто ища поддержки в пушистом недоумевающем существе, размеренную жизнь которого мы, казалось, тоже слегка нарушили.
– Прошу вас. Вы можете пока пройти в столовую, – старалась не унывать и приглашала я, сумев избежать простонародного слова кухня, – а я приготовлю вам комнату.
Он кивал и сдержанно благодарил, но, как мне показалось, слегка каменея лицом. Думаю, он уже начал подозревать, что бесконечная анфилада перед ним не откроется. Или, быть может, его смутила картина с полуобнаженной Клеопатрой, обнимающей льва, в полстены прихожей? Или моя не заправленная постель в приоткрытой комнате? Боюсь, количество смущающих факторов вокруг просто превышало возможности этой светлой головы.
Я решила перенести свои вещи и освободить ему спальню – просторную, с эркером и искусственным камином. Подоконник был заставлен цветами, а тяжелые гардины, шкафы с сервизами и зеркалами, и белая шкура неизвестного медведя на полу создавали вполне классическое впечатление. Его почти не нарушала лаконичная плазма на стене, но чуть мешала и всему облику комнаты, и перемещениям по ней беговая дорожка. Я подумала, что такое изобретение вполне могло заинтересовать моего гостя с его приверженностью зож. Представила его в процессе познания и беззвучно рассмеялась, застилая постель и думая, что для вылазок в город придется одолжить у Андрея что-то из его вещей – по комплекции они примерно совпадали. Я надеялась, что Катя и ее муж смогут простить мне это самоуправство, но думала, что едва ли смогу рассказать им все, как было. Поделиться происходящим даже с близкими казалось мне невозможным – слишком он, едва появившись, наполнил мое здесь и сейчас, и слишком он был для меня… сокровенным человеком.