Это совершенно не входило в расчеты дона Эфраима; он не желал уступить Иегуде хоть что-то из своих полномочий. И он вежливо ответил:
– Я бы постеснялся, господин мой и учитель Иегуда, возложить на твои плечи новое бремя. Сегодня я, от имени альхамы, прошу тебя поразмыслить кое о чем другом. Роскошь сего жилища и все богатства, какими благословил тебя Господь, и слава, сопряженная с благорасположением короля, которое, конечно, сам Господь обратил на тебя, – для завистников народа Израилева все это как сучок в глазу, это кровоточащая язва для черного сердца архиепископа. Поэтому я опять внушал всем членам альхамы, чтобы они вели себя как можно незаметнее, не раздражая злодеев наружным блеском. Прошу тебя, постарайся и ты не распалять их ненависть, дон Иегуда.
– Я понимаю твое беспокойство, господин мой и учитель дон Эфраим, – ответил Иегуда, – но не разделяю его. Долгий опыт научил меня, что гордый и властный вид внушает людям почтение и отпугивает врагов. Прояви я слабость или скаредность, архиепископ еще жесточе ополчится на меня и на вас.
В субботу после этого разговора дон Иегуда пришел в синагогу.
Его изумило, до чего же убогим было убранство этой главной святыни испанских евреев. Даже в синагоге дон Эфраим не допускал роскоши. Правда, когда открывался ковчег, где хранятся свитки Торы (его называют Арон ха-кодеш, кивот Завета), внутри поблескивали инкрустированные футляры со свитками, богато вышитые покровы, золотые, искусно выкованные пластины и короны.
Дон Иегуда был позван прочитать недельный отрывок из Пятикнижия. Повествовалось на сей раз о том, как языческий пророк Валаам был послан, дабы проклясть народ Израилев, однако Бог заставил его изречь благословение избранному народу, и язычник возгласил: «Как прекрасны шатры твои, Иаков, жилища твои, Израиль! Расстилаются они, как долины, как сады при реке, как алойные дерева, насажденные Иеговой, как кедры при водах… Он пожирает народы язычников, враждебные ему, он раздробляет кости преследователей»[42].
Иегуда монотонно, нараспев, как предписано древним чином, возглашал стихи Писания. Он читал с заметным усилием, его выговор, вероятно, кому-то казался странным и даже немного смешным. Однако никто не смеялся. Напротив, толедские евреи, как мужчины, так и женщины, внимали ему с величайшим почтением; искреннее чувство, одушевлявшее дона Иегуду, передалось им всем. Сей муж, по воле судьбы во отрочестве своем сделавшийся мешумадом, ныне вернулся в Завет Авраамов, вернулся добровольно, со смирением в сердце. Сей муж, облеченный властью, способен сделать так, чтобы благословения, которые он сейчас изрекал, сбылись и для них.
Теперь, когда Ракель могла не таясь исповедовать свою настоящую веру, ей стало труднее, чем прежде, чувствовать себя еврейкой. Она часто читала Великую Книгу; случалось, она по целым часам сидела, упоенно мечтая о тех временах и событиях, о деяниях патриархов, царей и пророков. Мощь и величие духа, глубочайшее благочестие, о котором там говорилось, но также и проявления слабости, мелочности, глубочайшей порочности, о чем Великая Книга тоже не умалчивала, – все это будто бы снова облекалось в плоть и кровь, и Ракель была так горда, так счастлива, что род ее восходит к подобным праотцам.
Но с живыми евреями, окружавшими ее в Толедо, она не чувствовала особого родства – несмотря на то, что твердо и честно решила стать одной из их общины.
Чтобы лучше познакомиться со своим народом, она часто бывала в еврейском городе, иудерии.
В таких прогулках ее обычно сопровождал дон Беньямин бар Абба, молодой родственник старшины альхамы. В кастильо Ибн Эзра его однажды привел каноник дон Родриг. Беньямин принадлежал к числу его учеников, он был переводчиком при академии.
Дону Беньямину не исполнилось еще и двадцати трех лет, но рассудок у него был острый, а познания глубокие. Было в нем что-то мальчишеское, плутоватое, озорное, и это привлекало Ракель. Скоро они совсем подружились. Оба охотно посмеивались над тем, что другие, пожалуй, сочли бы неподходящим предметом для шуток. На некоторые темы, о которых донья Ракель не решилась бы заговорить с отцом и даже с дядей Мусой, она охотно беседовала с Беньямином.
Он, в свою очередь, чистосердечно делился с Ракелью многими размышлениями и переживаниями. Рассказывал он ей, например, что ему не слишком-то нравится родственничек, дон Эфраим, па`рнас – это человек хитрый и непростой, если бы у Беньямина водились хоть какие-то собственные деньги, он бы и дня не выдержал в доме этого дона Эфраима. Донье Ракели еще никогда не случалось иметь бедных друзей. Она смотрела на своего нового товарища с удивлением и любопытством.
Беньямин соблюдал иудейские обряды, но только затем, чтобы не вызвать недовольства у дона Эфраима, сам же он не придавал им особого значения. Зато восхищался арабской мудростью, а еще говорил о великих древних, давно сгинувших народах, чаще всего о греках – об ионийцах, как он их называл. Он даже осмеливался утверждать, будто один из этих ионийцев, некий Аристотель, такой же мудрый, как учитель наш Моисей. При всем том он гордился, что принадлежит к евреям – народу Книги, народу, свято пронесшему Великую Книгу сквозь тысячелетия.
В иудерии этот Беньямин был проводником доньи Ракели. В стенах Толедо обитало свыше двадцати тысяч евреев, еще пять тысяч насчитывалось в городских предместьях. Хоть в ту пору никакой закон того не предписывал, большинство предпочитало жить в своем собственном квартале, который тоже был обнесен стенами с укрепленными воротами.
Евреи, рассказывал Беньямин, давным-давно осели в Толедо, и даже само название города происходит от еврейского слова толедот – родословие. Первые евреи, явившиеся сюда, были посланцами царя Соломона, и они собирали дань с варваров, и жилось здесь евреям неплохо. Только при христианах-вестготах на них обрушились страшные гонения. Жесточе всех прочих преследовал их выходец из собственного роду-племени, некий Юлиан[43], переметнувшийся к христианам и возведенный ими в сан архиепископа. Все более суровые указы издавал он против своих прежних собратьев и в конце концов добился закона, который предписывал всем евреям перейти в христианство, а кто не перейдет, тот будет продан в рабство. В ответ на это евреи призвали из-за моря арабов и помогли им завоевать страну. В захваченных городах арабы оставляли еврейские гарнизоны, и коменданты тоже были евреи.
– Представь себе, донья Ракель, – обратился к ней Беньямин, – каково все тогда обернулось: угнетенные вдруг стали господами, а бывшие угнетатели – рабами.
Беньямин с восторгом говорил ей о книгах, созданных сефардскими евреями – поэтами и учеными – в последующие века мусульманского владычества. Наизусть читал он пылкие стихи Соломона ибн Габироля[44] и Иегуды Галеви[45]. Рассказывал он и о математических, астрономических, философских трудах Авраама бар Хия[46].
– Все то великое, что создано здесь, в стране Сфарад, все, что облеклось в мысль или в камень, – с глубоким убеждением произнес Беньямин, – создано при участии евреев.
Однажды Ракель рассказала ему о смущении, в какое пришла она при виде идолов в церкви Святого Мартина. Он выслушал ее внимательно. Постоял в нерешительности. Затем, с лукавым и таинственным видом, достал какую-то книжку и показал ей. В этой книжице – он называл ее записной книжкой – были рисунки, образы людей. Порой в них проглядывала злая насмешка, лица людей иногда превращались в самые настоящие звериные морды. Донья Ракель была изумлена, перепугана, заинтересована. Неслыханное святотатство! Этот дон Беньямин дерзнул не только в общих чертах воссоздать человеческие фигуры наподобие тех языческих кумиров, которых донья Ракель видела в церкви, – нет, он осмелился на большее, он создавал вполне определенных, узнаваемых людей. Он, верно, решил сравняться с Богом – его дерзновенная воля изменяла черты людей, уродовала их души. Да как же земля не разверзнется, не поглотит святотатца? А сама она, Ракель, – разве она не участвует в нечестивом деянии, разглядывая эти рисунки? И все-таки она ничего не могла с собой поделать, она продолжала листать книжицу. На этой вот странице изображен зверек, кажется лисица, однако нет, не лисица, ведь с хитрой мордочки на нее поглядывали благостные глаза дона Эфраима. И тут Ракель, несмотря на терзавшие ее сомнения и страхи, не могла не расхохотаться.