Стало ему совестно, будто великое прегрешение совершалось по его вине.
«Этим умницам не сложишь цены, а они пионерчиками скачут уже с месяц за комбайном. Эх!..»
– Кузьмич! – взмолился Митрофан. – Даруй мне на денёшек этих двух молодцов. Свожу к себе на комплекс, пускай поглядят раздачу корма. Может, доищутся чего поумней…
– Опеть какая да ни будь маниловская блажь дёрнула тебя за яйца! А я срывай людей с уборки? Не сёни-завтре падёт снег. Эха-а… Колхозное полюшко – нужда да горюшко! Не-е… Не отдам божью я помочь! Кыш, мелкий пух! Растворись!
У Суховерхова было выражение пса, у которого отнимали приличную кость.
– Не бубни чего зря. Во-первых, это мои шефы? Мои. Добровольно я тебе их передал? Доброволько. А раз нуждица, на денёк не отпустишь?
– На один секунд не отпущу!
Митрофан пропустил матюжка сквозь зубы, чтоб не слыхали поблиз у кучки подчищавшие свёклу женщины.
Митрофанов колхоз соревновался с суховерховским (земли у соседей одинаковые, один балл плодородия), оттого Митрофан, выскакивавший наперёд и на севе, и на уборке хлебов, трав, за обычай слал Суховерхову в помочь и свою технику, и своих людей.
Вон со свёклой ещё сам не разделался – два комбайна неделю назад отправил. Два комбайна! А тут в обменку выпросить двух мужиков из шефских – не подступайся! Разбогател. За нас теперь голыми ручками не берись!
Митрофан хлопнул себя по колену, подобие озорной улыбки сверкнуло на лице.
Знал он слабость за Суховерховым. Знал нажать на что.
– Слышь, Кузьмич! Давай партию в шашки! Проиграю – ухожу я без звучика и никаких мне шефов!
Суховерхов разгромлен.
– Ну на что ты мне подлянку подсовываешь? – пропаще вздыхает он и ничего не может с собой поделать.
Шашки он до паралича любит, возит с собой в «козле». Разбуди в ночь-полночь и предложи сыграть – возрадуется только!
В первой игре верх за Митрофаном.
Суховерхов скребёт в затылке.
– Н-не-е… – размывчиво роняет. – Не могу отдать… Давай для верности ещё одну.
Играют ещё. Потом ещё. И гореносец Суховерхов всякий раз безбожно проигрывает.
– Три сухих победы! Куда ещё верней? Давай моих мужиков, якорь тебя!
– А не дам. Отлепись! Надоела мне твоя наглющая достоевщина! Ну… Дойдёт до рейхстага… До самого Пендюркина!.. Свёкла в поле. А я под раз помогальщиков раскассируй? Не хватил бы этот Борман[166] меня за ножку да об сошку!.. Ты б сгонял к нему. Скажет отдать – я за!
Пендюрин выслушал Митрофана, покривился:
– Вечно ты, Долгов, с фокусами. Ехать на охоту, а ты собак кормить!
– Да невжель гнать голодными?
– Разговорчивый, ух и разгово-орчивый стал в последнее время! – уязвлённо выговаривает Пендюрин и уже глуше, решительней добавляет: – Скоммуниздить шефов я тебе не позволю. Свой воз тащи сам. До Октябрьской считанные дни. Заселяй комплекс. Без митинга рапорт на стол!
– Ни заселения, ни рапорта не будет, пока не автоматизирую раздачу кормов, – упёрся на своём Митрофан.
– А я, – Пендюрин набавил в голос жёсткости, – настоятельно рекомендую: отрапортуй в срок, а там и подчищай на свой вкус.
– А разве вы против рапорта, после которого не придётся подчищать? К сроку я полностью управлюсь, порекомендуй вы с неменьшей настоятельностью Суховерхову отпустить ко мне всего на день двух человек из шефов.
Пендюрин с сарказмом хохотнул.
– Ну-у… Дошёл своей головкой? Снять со свёклы хоть одну живую душу – я на себя такую отвагу не возьму. Он им и поп, он им и батька. Толкуй с ним сам, меня в эту кашу не путай.
Пендюрин беспомощно раскинул руки. Мол, не в моей силе, и Митрофан, зачем-то поведя плечом, молча вышел.
Всё б кончилось иначе, считал Митрофан, не окажись у Пендюрина новенького первого.
Новенький вёл себя как новенький. Смущался, безмолвствовал и никак не выражал своего отношения к разговору.
Митрофан даже не расслышал толком его голоса, когда тот при знакомстве называл свою фамилию. Фамилии его Митрофан не расслышал вовсе.
«Под занавес побаловался принципиальностью при новеньком» – без обиды подумал Митрофан о Пендюрине и, будто догоняя впустую ушедшее время, заторопился вниз по долгим ступенькам.
На них мы и столкнулись.
– Ну а теперь что? – спросил я, выслушав его одиссею.
– А что… Сегодня к вечеру отправит у меня последнюю машину корней на завод шаповаловское звено. Завтра с утра кину всё это звено Суховерхову, а взамен всё ж вырву этих двух молодцов, – щёлкнул пальцем по карточке. – Эх, братушенька… Всё в нашей жизни сирк!.. Большо-ой сирк!
Митрофан засобирался снова ехать к Суховерхову.
Откладывать дальше было некуда. Я напрямую спросил про главное, ради чего и приходил сюда.
– А как тут мама?
– А что мама? – удивился Митрофан. – Мать у нас молодца! Героический товарищ! Бегает! Бегает, как «Жигуленок» повышенной проходимости, якорь тебя!
– Ты когда её видел в последний раз?
– Да вот Людаш приболела как-то… Мне в область, Лизе на работу… Мы и кликни мать на посидушки. Было это… Да с месяц, пожалуй, корова уже отжевала. Ну, ладно, до вечера. К огням туда поближе нагряну к вам со своими невестами. Честь по чести уборонуем по стограмидзе. Никуда ты не денешься.
Слушал я его и думал, знает ли он про то, что с мамой?
Глава пятая
Руку, ногу переломишь, сживется;
а душу переломишь, не сживется.
1
Глеб стоял в сенцах у мартена,[167] у газовой плиты, бросал в кастрюлю нарезанную палочками картошку. Я тоже был при важном деле, держал горячую крышку.
У дальнего угла дома зачавкали нарастающие звуки шагов.
Редкие тяжёлые шаги стали перемешиваться с лёгкими, быстрыми, весёлыми.
– Начальник со своей дружной семейкой надвигается! – сказал Глеб.
– Откуда ты знаешь?
– Этот пузогрей за версту выпивон чует. Иначе и не был бы Начальник.
Глеб улыбнулся мне – а что я говорил! – увидав в дверях Митрофана с баяном на плече.
– Ну что, братцы-нанайцы, гостей принимаете? – Митрофан подал руку Глебу, потом мне. – Приёмный сегодня у вас день?
– Приёмный, приёмный, Никитч! – одновременно и озорно, и недовольно, и нетерпеливо открикнула Митрофану из-за его спины Лялька. – Всё прикольненько!
Насколько я помнил, при мне она почему-то всегда звала отца по отчеству, которое всё ещё путём не выговаривала, или, пожалуй, и это ближе к вероятности, нарочито ломала. Выходило как-то фыркающе, звучно.
– Никитч, ну ты совсем обнаглел. Не пройти!
Вжала, будто кусочек картины, верх лица в малое пространство между косяком и плечом Митрофана, без церемоний подтолкнула его вперёд, втеснилась в сенцы.
Держалась Лялька вызывающе смело, дерзко. Наверное, уже сознавала свою приманчивость, понимала, что красота сполна оплатит все её детски радостные счета, отчего уже во всяком пустяке выбегала на всеобщее внимание, на первую роль.
Со смятенным чувством смотрел я на юную красавицу и не знал, как повести себя: то ли выговорить ей за грубость к отцу, кстати, принявшего её толчки как должное, то ли, сделав вид, что ничего худого не нахожу в её поведении, обнять на правах родного дяди да поцеловать, как целуют занятного ребёнка.
Замешательство проступило и на её лице.
Неожиданно дрогнули смешинки-ямочки на бледно-розовых щеках, и она, блеснув безотчётно ласковой улыбкой и не без чопорности присев, кокетливо-чинно протянула руку, слегка наклонила головку с гладко зачёсанными за уши русыми волосами.
– Здравствуйте, дядя!
Я взял руку, ладную, нежную, согретую молодой кровью, и – поцеловал.
Никогда не целовал я руки женщинам. Какая же сила поднесла мне к губам руку этой девочки? И почему?