И мистер Честер снова погрузился в сладкую дремоту, безмятежную, как сон младенца.
Глава двадцать пятая
Оставим этого любимца высшего света, избалованного лестью человека, который никогда не компрометировал себя ни одним не джентльменским поступком и не имел на совести ни единого просто человечного поступка. Пусть себе спит, улыбаясь во сне (ибо даже сон почти не срывал маски с его липа и не изобличал его холодного расчетливого лицемерия), а мы тем временем последуем за двумя людьми, медленно бредущими но дороге в Чигуэлл.
Это Барнеби и его мать, а с ними, конечно, и Грип.
Вдове каждая с трудом пройденная миля казалась длиннее предыдущей, и она еле шла; зато Барнеби носился взад и вперед, подчиняясь всякой мимолетной прихоти, и то далеко обгонял мать, то задерживался где-нибудь и сильно отставал, то убегал на боковую тропинку или проселок, и тогда мать шла дальше одна, пока он не появлялся откуда-то и не кидался к ней с криком в одном из тех бурных порывов веселья, которые свойственны были его неуравновешенной и своенравной натуре. Он то вдруг окликал мать с верхушки росшего у дороги высокого дерева, то, пользуясь своей длинной палкой, так шестом, перелетал через канавы, плетни и даже высокие ворота, то с поразительной быстротой бежал вперед по дороге милю-другую и, остановившись, играл на траве с Трипом, поджидая мать. Так он развлекался. И терпеливая мать, слыша его веселый голос, глядя на разрумянившееся, дышащее здоровьем лицо, никогда не умеряла его восторгов грустным взглядом или словом, хотя эти потехи были для нее источником страдания в такой же мере, в какой для Барнеби – источником радости.
Все же отрадно видеть свободное, непринужденное веселье и наслаждение природой, хотя бы это было веселье помешанного. Утешительно сознавать, что господь и такое существо не лишил способности радоваться, и как бы люди ни старались угашать эту радость в душах своих ближних, творец вселенной дарует ее каждому, самому обездоленному и жалкому из своих созданий. Кто не со гласится, что отраднее видеть бедного идиота, который наслаждается свободой и солнцем, чем разумного человека, тоскующего в темнице?
Вы, угрюмые и суровые, кому лик Безграничной Благости представляется вечно хмурым, читайте в книге Вечности, широко открытой перед вашими глазами, то, чему она учит нас. Перед нами проходят на ее страницах картины не темных и мрачных, а светлых и ослепительно ярких тонов, в музыке ее – если только вы не станете ее заглушать – звучат не вздохи и стопы, а песни и ликование. Вслушайтесь в миллион голосов природы в летнем воздухе: есть ли среди них хоть один такой унылый, как ваш? Вспомните, если еще можете, те чувства блаженства и надежды, которые пробуждает рождение каждого нового дня во всех неиспорченных душах, и учитесь мудрости даже у лишенных рассудка, когда они бессознательно откликаются на ту светлую радость, которую приносит с собой народившийся день.
Душа вдовы полна была забот, угнетена тайным страхом и горем, но беззаботное веселье сына радовало ее и делало долгий путь менее утомительным. Порой Барнеби брал ее под руку и некоторое время степенно шагал рядом. Но ему больше нравилось носиться повсюду, а мать, как ни хотелось ей иметь его подле себя, предпочитала, чтобы он резвился на свободе, потому что любила его больше, чем себя.
Деревню, куда они сейчас направлялись, миссис Радж покинула сразу после события, перевернувшего всю ее жизнь. С тех пор прошло двадцать два года, и за все время она ни разу не нашла в себе мужества снова побывать в Чигуэлле. А ведь она родилась там. Сколько воспоминаний нахлынуло на нее, когда впереди показались знакомые домики!
Двадцать два года. Ровно столько лет ее сыну. Когда она, уходя навсегда, в последний раз оглянулась тогда на эти крыши среди деревьев, она несла на руках новорожденного. И как же часто потом сиживала она над ним, дни и ночи, подстерегая первые проблески разума, которых так и не дождалась! Сколько раз страх и сомнения сменялись упрямой надеждой даже и после того, как пришлось ей поверить в свое несчастье! Разные уловки, к которым она прибегала, чтобы испытать ум ребенка, особенности его поведения, признаки не просто тупости, а чего-то безмерно худшего, проявления какой-то недетской, пугавшей ее хитрости – все вспоминалось ей так живо, словно это было только вчера. Комната, в которой она всегда сидела с ребенком, место, где стояла колыбель Барнеби, его миниатюрное, старообразное, бесконечно дорогое ей личико, безумный, блуждающий взгляд, которым он смотри на нее, напевая что-то странное, монотонное, когда она его укачивала, каждая подробность его детства – все это теснилось в памяти, и яснее всего помнились, пожалуй, самые обыденные мелочи.
Вспоминала она и отроческие годы Барнеби – его странные фантазии, страх перед некоторыми неодушевленными предметами, которые казались ему живыми, постепенное действие того ужаса, который еще до рождения омрачил его разум. А она, мать, несмотря ни на что, утешала себя мыслью, что он не похож на других детей и попросту развивается медленнее, чем они. Она почти верила в это, но Барнеби вырос, а по уму оставался ребенком, и было ясно, что это уже навсегда.
Все эти былые думы, одна за другой, просыпались в ее голове, словно став еще назойливее после долгой спячки и горше, чем когда бы то ни было.
Она взяла Барнеби за руку, и они быстро пошли деревенской улицей. Эта улица, памятная ей с давних времен, была теперь как будто не та, миссис Радж на узнавала ее. Изменилась не улица, а она сама, но она не сознавала этого и с удивлением спрашивала себя, откуда такая перемена и что же на этой улице стало иным.
Здесь все знали Барнеби, и деревенские ребятишки толпой окружили его. Так и она, его мать, вместе с отцами и матерями этих ребят бегала в детстве за каким-нибудь бедным дурачком…
Никто в деревне не узнал ее. Они прошли мимо хорошо знакомых ей домов, дворов, ферм и, выйдя за околицу в поле, снова остались одни.
Целью их путешествия был Уоррен. Когда они подошли к чугунной решетке, прогуливавшийся в саду мистер Хардейл увидел их и, открыв калитку, пригласил войти.
– Наконец-то вы решились посетить родные места. Я очень рад этому, – сказал он вдове.
– Это в первый и последний раз, сэр, – отвечала она.
– В первый раз за много лет, это я знаю. Но неужели в последний?
– Да, сэр, в последний.
Мистер Хардейл удивленно посмотрел на нее.
– Неужели же, пересилив себя, наконец, вы уже жалеете об этом и опять поддадитесь своей слабости? Право, Мэри, это на вас не похоже! Я не раз говорил, что вам надо вернуться сюда. Уверен, что в Уоррене вам было бы лучше, чем везде. Да и Барнеби здесь как дома.
– И Грип тоже, – вставил Барнеби, открывая корзину. Ворон важно вылез оттуда и, взлетев на плечо хозяина, закричал, явно обращаясь к мистеру Хардейлу и, должно быть, желая намекнуть, что гости не прочь подкрепиться с дороги:
– «Полли, подай чайник, мы все будем пить чай!»
– Послушайте, Мэри, – ласково сказал мистер Хардейл, знаком приглашая миссис Радж идти с ним к дому. – Ваша жизнь – пример терпения и стойкости. Одно только меня глубоко огорчало и огорчает. Достаточно печально уже то, что вы так жестоко пострадали, когда я потерял единственного брата, а Эмма – отца, но зачем же вы еще заставляете меня думать (а я это думаю иногда), что в мыслях вы как бы связываете нас с виновником нашего общего несчастья?
– Связывать вас с ним! Да что вы, сэр! – воскликнула вдова.
– Право, мне так кажется. Ваш муж верно служил нашей семье, он погиб, защищая моего брата… и я почти уверен, что вы невольно вините нас в его гибели.
– Ах, сэр, как вы ошибаетесь! Вы не знаете, что творится у меня на душе.
– Что ж, такое чувство вполне естественно, – продолжал мистер Хардейл, не слушая ее и говоря как бы с самим собой. – И может быть, это чувство бессознательное… Мы обеднели. Даже если бы мы могли щедро помогать вам, деньги – очень жалкое вознаграждение за те страдания, что выпали вам на долю. А скудная помощь, которую я в моем стесненном положении могу вам оказывать, – просто насмешка… Бог видит, как остро я это сознаю, – добавил он быстро. – Так что же удивительного, если и вы так думаете?