Грохот валившихся стен и тяжелых балок, дикий рев и ругань, отдаленная пальба, искаженные безумным отчаянием лица тех, чьи жилища были в опасности, метавшиеся повсюду перепуганные люди, спасавшие свое добро, и над всем этим – багровое от огня небо, такое страшное, как будто наступил конец света и вся вселенная объята пламенем, воздух, полный пепла, дыма, потоков искр, воспламенявших все, на что они попадали, жгучий удушливый пар, гибель всего живого, померкшие звезды и луна и словно сожженный небосвод – все создавало картину такого ужаса, что казалось – господь отвернул свой лик от мира, и никогда больше на землю не сойдет тишина и кроткий небесный свет.
Здесь можно было увидеть еще кое-что похуже, страшнее пламени и дыма и даже безумной, неутолимой ярости черни. По всем канавам, да и в каждой трещине и выбоине мостовой текли потоки палящего, как огонь, спирта. Запруженные стараниями бунтовщиков, потоки эти затопили мостовую и тротуар и образовали большое озеро, куда десятками замертво падали люди. Лежали вповалку вокруг этого рокового озера мужья и жены, отцы и сыновья, матери и дочери, женщины с детьми на руках или младенцами у груди, и пили, пили до тех пор, пока не умирали. Одни, припав губами к краю лужи, пили, не поднимая головы, пока не испускали дух, другие, наглотавшись огненной влаги, вскакивали и начинали плясать не то в исступлении торжества, не то в предсмертной муке удушья, потом падали и погружались в ту жидкость, что убила их.
И даже это было еще не самым страшным, не самым мучительным родом смерти в ту роковую ночь. Из горящих погребов виноторговца, где пили, черпая вино шляпами, ведрами, ушатами, башмаками, некоторых вытаскивали еще живыми, но охваченными с головы до ног пламенем. Они в нестерпимой муке кидались туда, где было хоть что-нибудь похожее на воду, тела их, шипя, погружались в это мерзкое озеро, выплескивая оттуда жидкий огонь, который, растекаясь по земле, охватывал на пути все, не щадя ни живых, ни мертвых.
Так в последнюю ночь бунта – ибо эта ночь была его последней ночью – злосчастные жертвы бессмысленного разгула страстей сами превращены были в пепел тем пожаром, который они зажгли, и прах их усеял улицы Лондона.
Всю эту картину вобрал в себя прощальный взгляд Барнеби, и она неизгладимо запечатлелась в его душе. Он спешил поскорее уйти из города, где творились такие ужасы, и, опустив голову, чтобы не видеть даже отблесков пожара на тихих улицах предместья, скоро вышел на безлюдную дорогу за городом.
Остановившись в полумиле от сарайчика, где ночевал его отец, он не без труда втолковал Хью, что надо слезать, утопил в стоячем прудке цепи, которыми была навьючена лошадь, и отпустил ее на волю. После этого он, поддерживая Хью, как мог, медленно повел его дальше.
Глава шестьдесят девятая
Была уже поздняя и очень темная ночь, когда Барнеби со своим спотыкавшимся на каждом шагу спутником подошел к тому месту, где оставил отца. Завидев их, тот отступил в темноту и стал быстро уходить, не доверяя, видимо, даже сыну. Барнеби заметил это и несколько раз окликнул его, говоря, что ему нечего бояться, но, когда это не помогло, он оставил Хью, который тяжело шлепнулся на землю, и побежал за отцом.
Радж крадучись продолжал идти, пока Барнеби его не догнал, а тогда он обернулся и сказал тихо, но грозно:
– Не тронь меня! Пусти! Я знаю, ты все рассказал ей, и вы сговорились выдать меня.
Барнеби молчал и только смотрел на него во все глаза.
– Ты виделся с матерью!
– Да нет же, нет! – с живостью воскликнул Барнеби. – Я очень давно ее не видел, сам не знаю, сколько времени. Наверное, целый год. Разве она пришла?
Отец минуту-другую пристально смотрел на него, потом подошел поближе и (так как, глядя в лицо Барнеби и слушая его, нельзя было ему не поверить) спросил:
– А что это за человек с тобой?
– Это Хью, Хью – ты же его знаешь. Он тебя не обидит. Неужели ты боишься Хью? Ха-ха-ха! Боишься моего сердитого крикуна Хью!
– Кто этот человек, я тебя спрашиваю? – перебил Радж так свирепо, что Барнеби сразу перестал смеяться и невольно попятился, глядя на него со страхом и недоумением.
– Какой ты строгий! Я тебя боюсь, хоть ты мне и отец. Зачем ты так говоришь со мной?
– Я жду ответа, – сказал Радж, стряхнув руку Барнеби, которую тот положил ему на рукав в робкой попытке умилостивить его. – А ты только зубы скалишь да сам пристаешь с вопросами. Кого ты вздумал привести сюда, где мы прячемся, несчастный дурак? И где же слепой?
– Не знаю. Его дом заперт. Я ждал, ждал, но никто не пришел. Чем же я виноват? А сюда я привел Хью, славного Хью, который ворвался в эту мерзкую тюрьму и выпустил нас с тобой. Ага, теперь ты будешь рад ему, да?
– Почему он лежит?
– Он ушибся, упав с лошади. И много выпил. У него все кружится перед глазами – поля, деревья… кружится и кружится! И земля уходит из-под ног. Ты ведь его помнишь? Узнаешь? Смотри!
Они успели уже тем временем вернуться к тому месту, где лежал Хью, и оба, наклонясь, заглянули ему в лицо.
– Да, припоминаю, – буркнул Радж. – Но зачем ты его привел?
– Если бы он остался там, его бы убили. Там стреляют и кровь течет… Ох! Скажи, отец, тебе тоже бывает дурно, когда ты смотришь на кровь? Ага, я по твоему лицу вижу, что бывает! Вот и мне тоже. На что ты смотришь? Что там такое?
– Ничего, – глухо ответил убийца. Отступив на шаг, он с отвисшей челюстью смотрел широко открытыми глазами куда-то поверх головы сына. – Ничего.
Он стоял так еще минуту-другую с тем же выражением на лице, потом медленно осмотрелся по сторонам, как человек, потерявший что-то, и, весь дрожа, направился к сараю.
– Можно внести его, отец? – спросил Барнеби, все еще недоумевая.
Ответом был только подавленный стон. Радж улегся на землю в самом темном углу, с головой завернувшись в плащ.
Убедившись, что Хью никак не удастся разбудить и поднять на ноги, Барнеби поволок его по траве в сарай и уложил на охапке сена и соломы, служившей ему постелью. Но сначала он сбегал к ближнему ручью за водой и обмыл рану Хью, умыл ему руки и лицо. Сделав все это, он улегся и сам между отцом и Хью и глядел на звезды, пока не уснул.
Рано утром его разбудило солнце, пение птиц и жужжанье насекомых. Отец и Хью еще спали, и Барнеби тихонько вышел подышать чудесным свежим воздухом. Но он чувствовал, что его измученной душе, угнетенной страшными картинами прошлой ночи и многих предыдущих ночей, еще тяжелее от красоты летнего утра, которая раньше так его радовала и восхищала. Он вспомнил те блаженные дни, когда бегал с собаками по лесам и полям, и глаза его наполнились слезами. Он – прости его, боже! – не чувствовал за собой никакой вины и все еще верил в правоту того дела, в которое его впутали, в тех, кто защищал это дело. По теперь в душу его нахлынули тревога, сожаления, тяжкие воспоминания и, впервые в жизни, горечь сознания, что нельзя изменить случившегося, которое принесло людям столько горя и страданий. Думал он и о том, как счастливы были бы они все – отец, мать, он и Хью, – если бы могли уйти вместе и поселиться в каком-нибудь тихом местечке, где люди не знают таких ужасов. Может быть, слепой, который так умно рассуждал про золото и сказал ему, что знает великие тайны, научил бы их, как жить не терпя нужды. Когда эта мысль пришла Барнеби в голову, он еще больше пожалел что не встретился вчера со слепым. Именно об этом он думал, когда отец подошел сзади и тронул его за плечо.
– А, это ты! – сказал Барнеби, вздрогнув и очнувшись от задумчивости.
– Я, конечно. Кто же еще?
– А я было подумал: не слепой ли? Мне до зарезу нужно поговорить с ним.
– Да и мне тоже. Без него я не знаю, куда бежать и что делать, а засиживаться здесь нельзя, это – смерть. Тебе придется опять сходить за ним и привести его сюда.
– Так мне идти? – обрадовался Барнеби. – Вот хорошо-то!
– Но смотри – приведи только его одного. Жди у его дверей хотя бы весь день и ночь, не возвращайся без нею.