— Et ta soeur (твою мать)! А знаешь, — прежде острый язык заплетается даже в самых простых словах, пока Шани цепляется соскальзывающими ногтями в предплечья Ника, — я согласна. Давай, прямо здесь. Я хочу прямо сейчас. Для тебя я даже не против побыть жертвой, — Шани опьяненно встряхивает хорошенькой головкой, а после двигает нижней челюстью, будто пытаясь с плюнуть возбуждение со слюной. Не выходит.
И, именно поэтому, мгновением подавшись вперёд, она приникает к его рту жадным голодным поцелуем, будто собирается съесть (раны от клыков затягиваются прямо на коже, обрастая тонкой плёнкой и латая нанесенное повреждение). Ник на вкус напоминает похоть; Шани это нравится.
Когда же она соизволяет отлепиться от него, то облизывается, словно наевшаяся сметаны кошка — её глаза сумрачно блестят в темноте, маня глубиной яркости на колючих радужках, словно приглашая толкнуться в распахнутый донельзя разум. Лети на огонь, маленький мотылёк, потому что именно этот взгляд обещает наслаждение через боль, тайну неизведанного и ощущение бьющей ключом жизни в подрагивающей жилке на шее.
— Я тоже хочу попробовать, знаешь ли.
Карамельно-светлые локоны пушатся на ветру, и Шани привычно собирает их в кулак, перебрасывает за спину и снова жмется к Нику, будто собирается дать ему прочувствовать каждый изгиб совершенно-отточенного тела под лёгкой оболочкой доступности.
Но стоит ногтям лишь подцепить собачку молнии на мужских джинсах, когда всю горячую ночную идиллию семейного воссоединения рушит яростный визг безумной полицейской сирены.
— Bordel de merde (полный пиздец)! Ну что за черт?!
========== 5. ==========
По некоторому обычаю, привычка к иронии, как и к сарказму, сильно портит характер, она придаёт ему постепенно черту злорадного снисходительного превосходства: под конец начинаешь походить на злую собаку, которая, кусаясь, к тому же научилась и смеяться.
Шани смеётся — оскал белых зубов сияет неестественной вампирской белизной в полутьме ночи, смех вырывается равными толчками — и смех, и плач, и укус.
Шани даже сейчас отчаянно путается в плёнке самых разнообразных эмоций, окутывающих её тело паучьей сетью противоречий — действительно, чем плох секс с приемным отцом, особенно, если ты умеешь стирать память, подчищая за собой все хвосты и оставляя прозрачную пустоту на месте прежде горячо любимых воспоминаний; если одна твоя улыбка способна яркостью затмить лицо любимого человека в памяти любого существа; если один щелчок пальцев способен выжечь мозги каленым железом безжалостной амнезии.
В этом умения Шани поистине ужасны и жестоки — разве есть что-то гораздо более ужасное, если только не смерть в туманном мареве ложного разума-иллюзии, в котором хранятся отзвуки плачущих фрагментов искаженного восприятия?
И сомнений практически нет — Шани саркастично ухмыляется, крепко прижимаясь к горячему мужскому телу и безнаказанно демонстрируя ликующий блеск голодных глаз; в её голове заунывно играет марш мендельсона на современный лад — солист подвывает ритмом клубной музыки в неоновом флексе дорогого бара на окраине мира, а Шани делает вид беззащитной бабочки в лапках жестокого паука.
Никогда не знаешь, когда тебе пригодится необходимость стать слабым изнеженным котенком; той самой блондинкой, что никогда не держала в наманикюренных тонких пальчиках ничего, что могло бы быть тяжелее пилочки для ногтей. Самое забавное, что Шани действительно не держала.
Ей очень хочется закурить. Вот прямо сейчас, выдравшись из столь желанных и бесцеремонных рук, отбросив в сторону шелуху беспечного образа и содрав с лица легкомысленность; хочется сунуть сигарету в рот (пять подряд, выкурила одну и следом вторую), пустить серебряный никотин по ниткам вен вместо крови (давно уже не её крови, а чужеродно-неправильной, принадлежащей кому-то другому).
Хочется к чертям собачьим задохнуться в плотном облаке душного вишнёвого дыма и умереть. Желательно, от счастья.
Putain de bordel de merde (пиздец блять нахуй)! Вся эта ситуация — пример сюрреалистичной эротики в мрачной готике старинного черно-белого кино, в котором Шани вновь и вновь играет главную роль, хотя на мгновение хочется остановить показ и развести руками: «спектакля не будет, мы обоссали реквизит». Реквизит, кстати, очень ничего — чёрная небесная гладь, исчерченная белыми тонкими точками падающих звёзд и сырным лунным боком, то и дело задевающим верхушки высоких гибких деревьев, испачканных бессмертной хвоей и летнеми цветами ярко-зеленых листьев.
Именно по этому (а может и нет) Шани сейчас целует Ника — в сумасшедшей мелодии бессменной классики на магнитоле, хотя ночь рвут гремящие басы хип-хопа вперемешку с диско времен восьмидесятых.
А у Ника глаза — отпечаток хмурой осени на радужке лета, зимняя стужа и вялые весенние цветы, а все это мешается в незабываемый микс удовольствия; Ник сам — сплошное удовольствие, а взгляд его забыть невозможно. У всех в жизни встречаются такие глаза — яркие, ртутные, блестящие, насмешливые, сияющие бенгальскими огнями в полумраке истомы, жаркие, жадные, те самые глаза из влажных подростковых фантазий и мечт, с окаемкой мокрого вожделения на радужке. Такие глаза, что один взгляд — и западают в душу раз и навсегда.
— Кстати, папа, — шепчет Шани зачарованно, едва шевеля сухими губами, — я говорила, что у тебя охренеть какие красивые глаза? Нет? Так я сейчас скажу. Они у тебя просто потрясающие.
И жмется у нему снова, будто приемный папаша в любой момент может вспомнить прощальные ноты их последней встречи и свернуть ей голову за плохое поведение (угонять его тачку было определённо плохой идеей, но Шани сейчас находится в состоянии цветового равнодушия — ей фиолетово на последствия).
— Заявилась спустя десять лет. Не стыдно?
— Мы не виделись не десять, а одиннадцать лет, математик. Но даже десять лет — это вполне достаточный срок, чтобы перебробовать и познать многое, если не все. И более чем достаточно, чтобы нагуляться и вернуться домой.
Приползти брошенной спиной, уткнуться в отцовские ноги, завыть глухо и щемяще; хорошо только, что Шани не из подобного типа людей — она скорее уж распахнет дверь с ноги и блеснет недоступной звездой развратницы на небосклоне барной стойки, прежде чем упасть в обрыв объятий незнакомого кавалера на одну ночь. А потом исчезнуть из его постели и жизни, едва лишь наступит рассвет.
Кстати, о кавалерах и рассветах. И, собственно, о Франческе. О запахе её кожи, об изгибах манящего женского тела на лоске хлопковых простыней дорогого номера, о цветах в вазах и смазанных поцелуях в алкогольном подпитии — воспоминаний очень много, но все они слишком хорошие, чтобы делиться ими вот так запросто. Не то время, не то место и даже не тот человек, который снисходительно выслушает томную историю её любовного похождения с отблеском нежной влюбленности на задворках разума.
— Ну уж нет, — откликается Шани притворно-недовольно, — ни за что. Я пролистала список твоих бывших пассий, и знаешь что, папа, мои произведения искусства (большинство из них) вполне в твоём вкусе. Так что я не буду рисковать своей любовью к женщинам! Это может быть опасно, — на полном серьёзе заявляет Шани, проворно заползая тонкими пальцами под майку и щекоча подушечками поджарый мужской бок.
И лицо её приобретает некий недовольно-хмурый вид, будто она вспоминает нечто не особо приятное, но все ещё не желает этим делиться.
Шани огрызается, а его клыки пачкаются в её крови, руки жадно сжимают все доступное и недоступное, пока она гортанно выстанывает его имя на судорожном выдохе. Похабно-зазывное «Ник» на её губах звучит жаркой молитвой покаяния и смиренного удовольствия, Шани — грешница пред иконой своей погибшей нравственности, которую она планирует облить керосином и поджечь.
Горят мосты, города, страны, реки — все сияет в первобытном пламени очищения, пока Шани воском плавится в мужских руках (а какие они по счету, эти руки?) и шепчет сорванным голосом чужое имя (а какое оно по счету, эту имя?).