— Кирилл?! — Замарашка смотрит на меня заплаканными испуганными глазами.
Чувствую, как заклинивает мышцы шеи, потому что мозг пытается зафиксировать ее в таком положении, а тело хочет избавиться от раздражающего фактора.
И ладони, в которые замарашка вцепилась, словно перед смертью, жжет до зубного скрежета. Наверное, примерно то же самое чувствовало бы тесто, когда его прессуют двумя блинами вафельницы, если бы обладало разумом или хотя бы зачатками нервной системы.
— Не кричи, — прошу я, хоть внутри черепа эти слова превращаются в вакханалию, от которой закладывает уши.
То, что тихо для всех — для меня настоящая пытка высокими звуковыми частотами.
Даже если это мои собственные слова.
— Там кто-то был! — продолжает паниковать Катя. — Какой-то мужчина. Очень высокий и…
— Это охрана, — торможу ее истерику.
В подтверждение моих слов в кухню заходит Егоров — большой и почти квадратный от мышц начальник службы безопасности, рапортует, что где-то на линии перебои из-за аварии, но включился автономный генератор и ситуация под контролем.
Пока замарашка выслушивает его монотонную речь старого спеца, я почти высвобождаюсь из ее хватки, но девчонка, словно нарочно, вдруг крепко обхватывает меня руками, прижимаясь сразу всем телом.
Просачивается в меня сквозь микроскопические щели, словно паразитирующая культура.
Она слишком… везде.
Слишком много ее во мне, в воздухе, который уже в моих легких.
Эта девчонка словно несовместимый с жизнью обширный ожог на коже.
И я все-таки срываюсь: отрываю ее от себя, начихав на протестующий крик и попытки снова до меня дотронуться.
Егоров быстро ретируется.
— Не прикасайся ко мне! — ору не я, но мои бесконечные порезы под кожей. — Мне противно, поняла?! Не трогай меня!
Какая-то часть сломанного мозга еще пытается работать в нужном направлении, но это уже бессмысленно, потому что вслед за паникой на мою голову обрушивается потребность к ебене матери отправиться на другую планету.
Чтобы выйти, мне нужно сделать несколько шагов в сторону Кати, но она внезапно отшатывается, стоит дать понять, что нам никак не разминуться без нового контакта телами.
Ее тощее тело отбрасывает назад, на тумбу, где стойка с ножами почему-то стоит на самом краю. В секундной гнетущей тишине, для меня такой же громкой, как и крик, слышно, как замарашка дышит рваными глотками и вдруг вскрикивает, когда подставка опрокидывается и ножи летят вниз, прямо на ее босые ноги.
У меня есть лишь мгновение, чтобы оценить обстановку, прикинуть, что стоит дороже: ее израненные ступни или моя, в который раз за день, изнасилованная психика.
Я выдергиваю замарашку одним выверенным жестом, и она снова оказывается в моих руках. Но на этот раз брыкается, кусается и шипит, сыпет градом ударов куда придется.
— Успокойся, — сломленным механическим голосом прошу я, а когда просьба остается без внимания, резко опрокидываю девчонку на кухонный стол. — Лежи смирно.
И она в самом деле замирает, обдавая меня жаром дыхания.
Кожа на лице как будто слезает целыми клочьями.
Но именно сейчас, секунда в секунду, я вдруг осознаю, что впервые смотрю в глаза другого человека… просто так. Без установки, без усилия. Потому что хочу видеть трансформацию замарашки во что-то, что мне пока совершенно непонятно.
И еще одна мысль.
Самая пугающая и самая непонятная.
Я хочу эту женщину вот так, лицо в лицо, даже если придется завязать ей глаза.
Нет ни единого рационального объяснения этому сбою, так что, убедившись, что теперь с замарашкой все в порядке, я быстро сваливаю из дома.
Искать покой там, где давным-давно никто не устраивает перестановку.
Еще когда я был совсем маленьким и мать водила меня на могилу деда, я понял, что моему сломанному мозгу нравится кладбище. Сначала это немного испугало, а потом все встало на свои места, потому что, оглянувшись и сопоставив все «за» и «против», я увидел очевидное — именно там, среди плит, надгробий и пустоты есть то, что я отчаянно пытаюсь найти в реальной жизни — стабильность, порядок и тишина. Никто не приходит к умершим, чтобы перенести памятник, никто не вопит и не слушает музыку на предельной громкости. Люди, которые приходили, чтобы поговорить со своими ушедшими близкими, делали это шепотом или даже не открывая рта. Они просто сидели и смотрели в одну точку. Или потихоньку сажали цветы в свежую землю. Они делали все то же, что делал я, и никто не считал их «особенными».
Когда я сказал матери, что мне нравится быть среди могил, она посмотрела на меня так, будто я признался в желании убить. Моя мать, единственный человек, который всегда и во всем был на моей стороне и пытался научить меня жить «как все», испугалась того, что для меня было так же естественно, как дышать.
Больше мы не ходили к деду на могилу.
Не ходили вдвоем, потому что я частенько сбегал сюда. Брал коробку со своим любимым занятием — созданием кораблей в бутылке — и часами сидел на камне рядом с гранитным портретом деда. Здесь никто не думал, что я «с приветом», потому что молчу, делаю что-то, уткнувшись в кучу мелких деревяшек, и просто существую в своем личном ареале.
Потом я стал старше, усвоил больше человеческих привычек и, чтобы выработать силу воли, запретил себе бегать к деду слишком часто. После двадцати пяти мои походы в «тишину» свелись до регулярных двух раз в месяц. Даже когда было совсем хреново, я не позволял себе нарушать график и отведенные пятнадцатое и тридцатое число каждого месяца, чтобы не позволять голове расслабляться. Просто представлял, что у меня — диабет, и каким бы привлекательным и аппетитным ни был торт, я не имею права на дополнительный кусок, потому что это может усугубить болезнь или даже убить.
Но сегодня — особенный случай.
Сегодня у меня «карамелька от инсулиновой комы».
Если я не приму ее, то меня доконает собственное притворство.
Водитель уже знает, куда меня везти: пересекаемся взглядами в зеркале заднего вида, я устало киваю, и он заводит машину. Сейчас мир вокруг то слишком шумный, то слишком тихий, как будто к звуковому пульту пустили ничего не понимающего ребенка. Если сяду за руль, то любой метр может стать последним.
Мне нужно было послушаться Лизу и не пускать в нашу дом чужого человека. Замарашка провела там лишь сутки, но уже превратила мою жизнь в кошмар. А дальше будет только хуже.
Прямо сейчас мне начинает казаться, что Морозов — человек, которому безоговорочно доверял мой отец и которому так же безоговорочно привык доверять я (во всем, кроме моего диагноза, потому что это — личный позор Ростовых, и о таком не говорят вслух), на самом деле что-то разнюхал и подложил мне свинью.
Потому что, если со мной что-то случится, он прилично нагреет на этом руки.
Глава двадцать восьмая:
Кирилл
Наше время
Пока Катю тошнит над унитазом, я отчаянно, из последних сил воюю с внутренними математическими демонами, уговаривая себя засунуть в жопу все подсчеты и сосредоточиться на мысли о том, что, несмотря на все разногласия и проблемы в прошлом, у нас с Катей было много хороших моментов. И кроме некоторых колючек, мы все-таки жили почти… как нормальная семья. Насколько «нормальность» вообще может быть применима к такому, как я. И что Катя любила меня. Какой-то особенной любовь, ненормальной и глубоко наивной еще когда я был лишь картинками, которыми Катя обклеила стены своей маленькой комнатушки. И после того, как узнала, что я такое… не ушла.
Она осталась.
И именно тогда моя жизнь изменилась.
Сейчас и не вспомню, в какой момент вдруг понял, что рядом с ней мне уже можно не очень заморачиваться с масками и отыгрышем ситуационных картинок. Что уже не пытаюсь сбежать, когда случается очередной приступ. Боль никуда не исчезла из моей жизни — это было бы слишком утопично. Но у нее появился новый вкус и новое предназначение.