И отчаянно, навзрыд рыдает.
Живая ли?
***
Он не плакал. Иногда, бывают такие моменты, когда горе слишком велико для слез, когда глаза остаются болезненно сухими, а крик замирает в горле, застревает где-то глубоко внутри, сжимая сердце тисками. Поэтому он не плакал по ней. Поэтому улыбался Алле. Поэтому отвечал на звонки Кирилла.
Он ждал.
Нет, не так.
Он умер вместе с ней. Алек, парень, которого никогда не существовало, тот, кто был ей создан — умер вместе с ней. Саша — женщина, которая не имела права на жизнь, спала где-то внутри и видела цветные и красочные сны. Остались только обрывки маски и зверь. И зверь ждал, неторопливо ворочаясь в своей клетке. Он не пробовал ее стены на прочность, он не рвался наружу.
Он ждал. Он знал, что Алек позовет.
Алек тоже это знал.
Глаза в прорезях маски блеснули алым.
Небо было пронзительно голубым, того самого неестественного оттенка, который так любят художники, фотографы, вечно перебирающие с фотошопом, и дизайнеры компьютерных игр. Но сегодня оно было таким на самом деле: покрытое редкими перышками облаков, безумное, странное, чистое. И солнце светило как-то ярче, чем обычно, не желая уступать, да и весь мир казался какой-то феерией красок: слишком зеленая листва, слишком яркие стены, слишком чистый воздух. Даже плитка и асфальт на пустынных улицах были отдраены до блеска, а полотнища государственных флагов, свисающие почти с каждого балкона, расцвечивали город праздничными красками. Это и был праздник, тот, который последнее десятилетие ждали больше, чем дни рождения, и праздновали шикарнее, чем новый год. «Праздник» с большой буквы. Люди радовались и восхищались, искренне не понимая, что плохого можно углядеть в пышном торжестве Победы. А ему флаги казались слишком цветастыми, речи слишком напыщенными, а сам праздник — слишком фееричным, для своего повода.
Все слишком.
Алек криво усмехнулся, не отводя слезящихся глаз от почти скрывшегося за шальным залетным облачком сияющего солнечного диска, и, поудобнее перехватив букет из двух веток белых лилий с одуряюще-приторным ароматом, быстрым шагом направился к воротам, возле которых уже толпился народ. Все правильно — он с самого начала знал, что это было глупой затеей, только кто бы его послушал. Скай разве что. Тот, вроде бы, и сам был того же мнения об этих «обязательных мероприятиях», включающих в себя с десяток парадов и посещений кладбищ. Да уж, было бы сложно найти более неудачный способ отмечать каждую годовщину конца войны…
«День Победы — издание второе, исправленное», — он усмехнулся, прикрывая глаза.
Парадная форма тоже была слишком доведенной до абсурда — убить бы дизайнера, да никто не оценит. И хотел он, наверняка, как лучше — ведь белые маски, белые перчатки, рубашки и лилии на фоне глухо-черных кителей, брюк и начищенных до зеркального блеска сапог смотрелись действительно эффектно, проникновенно и красиво. Вот только маска давила на виски и переносицу, кожу на щеке — там, где когда-то был шрам — неприятно щипало от выступившего пота, а воротничок парадного мундира натирал шею. Да и вообще в этих чисто черных наглухо закрытых шмотках было жарко — весна выдалась на удивление теплой. Отдельным пыточным приспособлением в жару были сапоги. Утепленные. Сейчас. И удушливый запах лилий, который преследовал его со вчерашнего вечера, когда соцработник притащил ему этот проклятый букет и три листа наставлений мелким шрифтом: как идти, как стоять, что говорить.
И как бы безумно красиво не должны были смотреться эти роскошные белые цветы на черном мраморе надгробий — к прощению и пониманию тягот дизайнерской работ Алека это не приближало, он уже очень давно не видел красоты и эстетики в чужих смертях. Так что при мысли о том, как придется провести следующие несколько часов, его коробило от отвращения. На душе скребли кошки, никуда не хотелось. Он остановился, доставая из кармана пачку сигарет, сдвинул маску и прикурил. Потянуть время, выторговать еще пару минут на свою слабость. Потом будет все — и торжественные речи, и обязательные слезы в глазах девушек, которые слишком молоды, чтобы помнить, как мир до войны, так и саму войну, и навязчивое понимание придурков, возглавляющих фонды помощи ветеранам и жертвам войны. Еще будет ложь. Много-много лжи и фальши, чтобы прикрыть боль. На свежих кладбищах, которых после войны стало непозволительно много, Алеку всегда было больно и хотелось кричать в голос.
Что же вы делаете, люди? Они же умирали за вас, из-за вас. Там же ваши братья, сестры, дети, родители. Неужели вам не противно на это смотреть? Не противно видеть, как напыщенные мудаки твердят о вечной памяти, славе и высокой цели, которая была достигнута, пусть и ценой огромных потерь?
Их жизни — это не была плата за великие цели мировых правительств. Они же платили за то, чтобы завтра — было. Чтобы следующий восход, настоящий восход, а не серое, затянутое дымом и пеплом светлеющее небо, увидели, если не они, то их братья, сестры, друзья, дети. Они платили жизнью за жизни других людей. Почет и слава.
Неужели вам не больно знать, что они умирали, для того чтобы потом вездесущие репортеры снимали стоящих навытяжку солдат на фоне их могил. Снимали, не для того чтобы помнить, а потому что это красиво. Потому что это поднимает рейтинги их изданий и передач. Потому что «помнить и скорбеть» в какой-то момент просто стало модно.
Безумие.
Алек яростно затушил окурок об один из прутьев невысокой ограды, швыряя его на вылизанный асфальт, и выругался себе под нос. Хотелось выбросить к чертовой матери эти проклятые цветы, свалить домой и нажраться до беспамятства. Забыть хоть на пару часов, как это же безумное небо было серым от пепла, а что такое солнечный свет не мог вспомнить вообще никто.
Забыть.
Не их забыть. Себя. Свое прошлое.
Забыть пронзительный свист пуль где-то в паре сантиметров над головой, оглушительный грохот взрывов и крики, стоны, хрипы тех, кто остался в том аду навсегда.
Это они сейчас лежат на этом кладбище в паре метров под землей.
Это они никогда не увидят неба.
Он поправил маску и устало прикрыл глаза, заставляя себя собраться и все-таки пройти эти пару сотен метров, отделяющих его от ворот такого же празднично-прилизанного, как и все прочее сегодня, кладбища. Когда на плечо легла тяжелая рука, он даже не вздрогнул и не открыл глаз — только привычно улыбнулся и оторвался от ограды.
— Привет, — голос оказался неожиданно хриплым, а в горле предательски запершило. Алек откашлялся и продолжил. — Ты, кажется, должен быть не здесь? — он, наконец, поднял глаза, вглядываясь в хорошо знакомое лицо. Вечно растрепанные волосы, светлые, почти прозрачные глаза и тонкие бесцветные губы, чаще — сжатые в ниточку, но сейчас улыбающиеся.
Они вообще редко улыбались, и во время войны, и после. Разве что друг другу. Хотя больше и некому было.
Война закончилась, милый.
И ничего не осталось.
— Привет, — чужой голос, как всегда, показался слишком спокойным.
Иногда Алеку казалось, что Ская не трогает вообще ничего, не говоря уже про все глупости, которые творило правительство, впрочем, он прекрасно знал, насколько это впечатление обманчиво. Его друг умел и рыдать, и радоваться, так же, как и он сам. Но, в отличие от него, Скай умел не показывать своих переживаний. И успокаиваться. И прощать. Он много чего умел. Из раздумий Алека выдернул тихий знакомый смех, и он смущенно улыбнулся, почти забыв, что белый пластик надежно скрывает лицо.
— Задумался, прости.
— Должен был быть не здесь, но с утра позвонили и обрадовали, говорю, — Скай усмехнулся в последний раз и тоже надел маску. — Идем? А то…
Он потянул Алека за собой к воротам и не договорил. Он всегда не договаривал, а Алек всегда понимал то, что Скай хотел сказать — это тоже было одной из тех традиций, которые остались с войны.
Черт, да все, что у них сейчас было осталось с войны. Глупо, наверное, но он иногда даже жалел, что эта война закончилась. По крайней мере, там все было проще и честнее. И понятнее. Алек вздохнул, шагая следом за другом и заставляя себя не горбиться и не опускать голову. Не положено, мать вашу. По регламенту не положено.