Им не нужны были наши жертвы, я это понимаю, Скай. Я все понимаю, только принять не могу. Я помню конец войны, очень хорошо помню: плачущих женщин, смеющихся детей. Я помню девочку, впихнувшую остолбеневшему мне своего плюшевого, побитого молью и жизнью мишку. Я, наверное, дивно глупо смотрелся, сжимая его в руках. И она — та девочка — наверное, странно выглядела с моей маской. Но, знаешь, я не мог не принять ее подарок. И не мог не дать ей ничего в ответ.
Она была смелой, эта девочка. Очень смелой, очень безрассудной и очень красивой. Порой мне нравится представлять себе, как сложилась ее судьба, и в этих мечтах много счастья и смеха. Я верю, что ей повезло, Скай, я не могу не верить. Иначе, я никогда не смогу понять, за что они отдали свои жизни. За что умирал и возрождался я, как проклятый феникс, из грязи и крови.
Хотя я и так не понимаю. Может быть, это был просто урок нам. Может, мы заплатили за всю самонадеянность и безответственность человечества. А, может быть, в этой войне, и правда, не было никакого смысла.
Только боль.
Знаешь, Скай, в том приснопамятном нападении на базу умер он — тот мальчик, чьей матери я сказал сакральное «нет», в корне изменившее всю мою жизнь. Его мертвое лицо я, как ни странно, помню до мельчайших деталей: разбитый висок, засохшая струйка слюны, смешанной с кровью, от уголка губ по подбородку к шее, взгляд мертвых глаз. Он смотрел на меня, прямо мне в глаза, когда я проходил мимо.
Он был не первым, умершим по моей вине, но именно его остановившийся взгляд снится мне до сих пор, уже который год. Именно его смерть открыла счет потерянных жизней тех, кто был мне близок, кого я знал.
Алекс ходил ко мне каждый день, вытаскивал из комнаты, заставлял пройтись по коридору до окна даже когда я еще шатался от слабости. За окном были серые от копоти сугробы, а из щелей тянуло морозным сквозняком — до сих пор удивляюсь, как я не заболел. Но нет, не заболел. Да и заживало на мне, как на собаке, даже врач удивлялся. А еще к нам в часть тогда привезли Аллку, медсестрой, и, когда я приходил на перевязки, мы подолгу трепались ни о чем, неохотно расставаясь только под пристальными взглядами врача и Алекса, приходящего меня забрать.
Хотя, тот же Алекс и обеспечивал мне поводы для дополнительного общения с ней. Ты не помнишь, наверное, ты в тот день почему-то сбежал из столовки, но этот феерический идиот умудрился свалить меня на пол. Разошедшиеся швы, наркоз еще не подвезли — терпите. Орал я, как резаный, а этот идиот стоял рядом и ржал, и извинялся одновременно. Потом был хлопок по больному плечу, когда я не заметил его в ангаре: снова швы, снова без наркоза.
А потом был ты.
Хех, такая ностальгия. На самом деле, был-то снова он, просто он, спустя столько времени решился притащить меня на вашу попойку и снова засветил по плечу. Случайно, бля, я даже в это верю. Больно было адски, Скай, может быть, потому что оно в кои-то веки было почти зажившим. Я даже не помню, что ему сказал — полная несознанка. Перед глазами была красная муть, боль пульсировала в висках. Из комнаты вашей я тогда вылетел на чистом адреналине, но не дошел до медчасти — чуть не свалился на полпути. И услышал твои шаги.
Мне не нравилось быть слабым, Скай, мне до сих пор это не нравится.
Та попытка закурить была чистой воды позерством. Я сжимал сигарету дрожащими, холодеющими пальцами и чувствовал, как с плеча к локтю стекает кровь. Я ухмылялся тебе в лицо, надеясь, что ты не заметишь, как мне плохо, и молясь, чтобы ты заметил.
Потом врач говорил, что ты спас мне жизнь.
Скай, скажи, зачем ты влез? Что помешало тебе пожать плечами и пройти мимо? Ну или хотя бы просто дать прикурить и уйти, без всяких доставок полубессознательных тушек до цепких лап медиков? Это все риторические вопросы, между тем.
Ты дотащил меня, они зашили. Мягко пожурили и отправили восвояси, напоследок сняв пластырь с зажившей морды. Смешно, но, знаешь, наверное, именно это был полный и окончательный конец меня прежнего. Видеть в зеркалах вместо смазливой мордочки нечто опухшее, неухоженное и с багровой полосой по всей щеке — полный пиздец. Как я не разрыдался прямо в медчасти, сам не знаю. Но дотерпел до комнаты, спотыкаясь на каждом шагу и цепляясь за твою руку, дошел, хотя слезы стояли в глазах, а рыдания клокотали в горле.
Я помню, Скай, я до сих пор помню, как ты почти стряхнул меня на кровать и спросил, что я тут забыл. И помню свой ответ.
Я не соврал ни словом. Я действительно хотел жить. Хотел и хочу.
А потом ты ушел, а я все-таки разрыдался, кусая подушку, стесывая костяшки пальцев о стену, но продолжая бессмысленно молотить по ней кулаками. Это было отчаяние, Скай, такое полное и беспросветное, что мне хотелось умереть, только бы не видеть свое отражение, только бы не думать о том, как я этот шрам получил.
Все солдаты, рано или поздно, убивают впервые. Все они, рано или поздно, становятся свидетелями чужих смертей. Но немногим остается об этом память на всю оставшуюся. Мое нечеловеческое «везение» в жирных кавычках как всегда налицо. То есть на лице.
Я валялся в постели три дня, после того как ты ушел. Смотрел в потолок, послушной куклой вставая и двигаясь, когда Алла приходила кормить меня и перевязывать. Потом она уходила, а я стирал с лица кривую улыбку и падал обратно на кровать. Чтобы еще n часов смотреть в потолок и видеть в нем вереницы мертвых лиц, чувствуя на губах солоноватый привкус крови.
Да, мне тоже кажется, что в анальгетики они подмешивали что-то не сильно безобидное, — смех. — Три дня отчаяния и боли, а потом пришел Алекс и вытащил меня наружу.
«Зажило же почти», — сказал он, когда я попытался ткнуть его носом в мою перештопанную шкуру, и потащил меня летать.
Скай, знаешь… небо в тот день было ослепительно голубым, того странного оттенка, который так любят фотографы и дизайнеры, вечно перебарщивающие с обработкой фотографий. А мы с Алексом так и не дошли до машин: забрались на крышу ангара и курили, лежа, смотрели в это безумное чистое небо.
Он ничего мне не говорил, Скай. Обнимал за плечи, избегая касаться перебинтованной части, и трепал по волосам. А потом откинул их с лица, стянул с меня очки и замер. Было почти смешно, но он узнал во мне — меня.
«Не ожидал», — коротко бросил он.
Это были его единственные слова за весь тот день, знаешь. Даже когда он отвел меня обратно, вместо пожелания спокойной ночи я услышал только тихий смешок. Так, погладил по головке и сбежал.
И больше не возвращался.
Я не видел его три месяца, Скай. И, нет, я точно знал, что он не был ранен, что с ним все было хорошо. Просто он меня узнал и больше не хотел видеть. Просто это был его выбор, а у меня не хватало ни возможностей, ни смелости на то, чтобы прийти к вам самому. Я не мог заставить себя посмотреть ему в глаза.
Мне было стыдно, Скай. Стыдно, больно…
Черт, если и есть в мире человек, которого я на самом деле ненавижу, то, ей-Богу, это я сам. Три месяца боли, три месяца ненависти, три месяца отчаяния. И восемь, если не больше, разбитых зеркал. Алла задолбалась бинтовать мне руки, а я клялся ей, что больше не буду, но на следующий день смотрелся в зеркало, видел свое изуродованное лицо — и все повторялось. И так раз в пару недель — я держался, знаешь ли. Главное было… не видеть. Не смотреть.
Но в последний раз мне не повезло. Я собирался, как всегда, собрать осколки, выкинуть и идти к Алке, каяться. Вот только один из осколков оказался слишком крупным. Знаешь, сейчас смешно, а тогда было жутко: видеть этот шрам, еще красноватый, стянутую кожу вокруг него. И не видеть остального лица — только этот перекошенный кусок щеки.
Скай, честное слово, я взял этот кусок в руки только чтобы рассмотреть получше, пусть и со слезами на глазах. А очнулся от боли, распахав себе вены до локтя на одной руке, от боли и от крика Аллы.
Она шила меня по-тихому и также бинтовала. Мазала чем-то заживляющим, что-то говорила, кажется, убеждала, что все хорошо, что все будет хорошо.