Пуэлла знала, что сумеет одержать над ней победу, но не желала подвергать опасности дайру и медведя, ослабленных годами (или веками?) пребывания в этих стенах. Девушка сосредоточилась на Аджне так, словно делала это множество раз, и ее переносица зажглась темно-синим; на мгновение ей даже показалось, словно огромный нечеловеческий глаз, слепой и уродливый, захлопал пышными ресницами прямо на лбу, однако через мгновение наваждение сошло, а физическое тело так же легко, как астральное, скользнуло внутрь, в крошечную пыльную комнату, где не было ничего, кроме занимавшей всю стену эдикулы.
Пуэлла читала много книг и знала, что в древние времена эдикулы служили чем-то вроде аналога алтарным статуям или иконам Демиургов, и изображали там обыкновенно Конкордию – та стояла, раскинув руки, и золотые волосы с вплетенными в них чайными розами развевались на несуществующем ветру.
«Быть может, дайра и медведь – забытые идолы прошлого, к которым относились как к богам?»
Девушка протянула руку и коснулась огромной пасти, из которой наружу выглядывали огромные клыки; ласкоко погладила руку дайры, замершую в непритворном напряжении. От эдикулы исходила странная энергия, которой Пуэлла не находила слов: что-то живое, трепетное, но равнодушное ко всем увещеваниям. Словно там находился некто, давно утративший всякую надежду на спасение.
Трещина по-прежнему рассекала одну из колонн, и Пуэлла преисполнилась надежды: отойдя от грозной парочки на приличное расстояние, она закрыла глаза и попыталась сконцентрироваться на эдикуле, на ее хрупкой натуре, на несовершенном камне, что, несмотря на прочность, способен крошиться, будто песок.
Камни также слушались Флос, подчинялись ее жестокой природе, а потому девушка воззвала к своей изначальной силе, чувствуя, как энергия, переполняющая тело, с отчаянным рвением метнулась вперед, силясь высвободить наружу двух несчастных пленников.
Удар! Еще один!
Чужие воспоминания и мысли вырвались наружу, заметались туда-сюда, словно потерянные дети, а затем эдикула громоздко рухнула, рассыпавшись в прах. Открыв глаза, Пуэлла обнаружила, что стоит, окруженная белесым пеплом. То, что показалось ей двумя полноценными личностями, на самом деле оказалось заключенными внутрь сосуда мыслеобразами, наверняка принадлежавшим своим давно почившим обладателям. Так что же это было? Алтарь для поклонения? Живое напоминание потомкам о чужих ошибках? Странный экспонат личной коллекции какого-нибудь колдуна и убийцы?
Воспоминания кружились тут и там, взывая к Пуэлле, умоляя ее погрузиться в них с неестественной настойчивостью; они были невидимы глазу, призрачны и легки, словно бабочки, но девушка ощущала их так же живо, как порывы хлесткого ветра или горячий шепот на ухо.
Она увидела слишком многое за эту ночь, но останавливаться было нельзя – и, раз уж внутренний голос велел ей прийти к эдикуле и выслушать ее, она не могла ослушаться.
Силуэты закружились перед глазами, серая комнатушка окрасилась в ярко-рыжий и золотой. Откуда-то издалека, из призрачного прошлого, раздались голоса, вещающие на древнем есмьянском, и Пуэлла поняла, что различает каждое слово, понимает все, о чем говорят незнакомцы: беседа шла о временном мирном договоре с Кьярта-Ваддом, напитки лились рекой, ароматы мяса и овощей, специй и чая хлынули в ноздри – девушка слабо закашлялась, а потом, закрыв глаза, открыла их уже в далеком прошлом. Внутри терема было светло, по стенам, расписанным цветочными мотивами, скользили пляшущие тени…
Развлекать есмьян вызвали кьярта-ваддского певца, прекрасного Шау-Нирра, что славился на своей родине сказочным голосом, равным которому не было ни у кого на целом свете. Мужчины и женщины, сидевшие за длинным столом – среди них были и есмьяне, и послы из далекой Седьмой Державы с узкими, пронзительными, рыщущими глазами – радостно обсуждали грядущее представление, глядя на пустое возвышение, стилизованное не то под полог царской постели, не то под ажурный киворий – ужасная смелость со стороны юной царицы, которая славилась необузданным и диковатым нравом.
Слово «царица» обладало необычным, ни на что не похожим вкусом и перекатывалось на языке, раня его; Пуэлла, привыкшая к слову «эруса», на мгновение выпала за пределы воспоминания, пытаясь вспомнить, где находится и кем является, но гармония была быстро восстановлена, и ее взор вновь обратился в прошлое, туда, где терем полнился разряженными людьми, а две Державы праздновали свое политическое перемирие.
И вот он вышел – тонкий, изящный, как тростинка, с длинными вьющимися волосами, выкрашенными в золотой, и вытянутым лицом; темные глаза смотрели на собравшихся с надменным вожделением, крохотные мимические морщинки залегли в уголках губ, длинное голубое одеяние шлейфом тянулось по полу, а рукава спускались до самых щиколоток, будто два сложенных крыла птицы.
Красно-золотое сияние залы отвергало его, тени расходились, потрясываясь, в разные стороны от облаченного в лазурь силуэта – а затем он, приоткрыв мягкие уста, пламенно запел, негромко, проникновенно, на кьярта-ваддском. Однако нужны ли были слова в этой песне, где смешалось столько чувств, выдернутых прямо из души?
Молодая женщина, на вид – поденщица, в простой холщовой рубахе, расшитой по вороту и рукавам, разносила тяжелые подносы и лишь изредка косилась на певца, чтобы полюбоваться его невероятной красотой. Косы женщины были острижены, что намекало на низкий социальный статус, плотно сжатые губы рассекал крошечный шрамик.
По сравнению с царицей, чьи колты, украшенные зернью, поблескивали по обеим сторонам нарумяненного лица, женщина выглядела почти уродливой, однако, присмотревшись к ней ближе, Пуэлла заметила странную притягательность – лицо у незнакомки было суровым, проницательным, чуть заветренным, взор из-под густых шелковых бровей горел янтарным.
Она смотрела на Шау-Нирра, будто на величайшую драгоценность, и читалась в ней такая искренняя и чистая страсть, что на мгновение это чувство, передавшись Пуэлле, заставило ощутить горечь и ее саму.
Женщина думала, что такой человек, как он, ни за что не обратит внимание на жалкую служанку с тяжелым прошлым, уносящую объедки с чужих столов и радостно несущую новые блюда, с которых не съест ни куска. Он был великим певцом, легендой своего времени, с талантом и красотой которой мог сравниться разве что Обэ-Этт, фамильяр великой богини Сунн.
Где-то вдалеке послышались шаги, и Пуэлла вздрогнула. Видения закрутились перед глазами, будто смущенные тем, что кто-либо, кроме нее, сумеет их увидеть. Замелькали чьи-то длинные юбки, взметнулись в воздухе золотистые локоны, уложенные в сложную прическу, пряди которой развевались на ночном ветерке, засвистел в ушах отчаянный эол, влетевший в распахнутые ставни…
– Ты знаешь, что ему никогда не стать твоим супругом, – звучит в тишине насмешливый мужской голос, и тощий альбинос появляется в сумраке; его фигура, призрачная да прозрачная, будто мираж или сон, колышется, как отражение в водной глади. – Взгляни ту жалкую комнатушку, в которой тебе приходится спать! Посмотри на собственные руки и попытайся сказать, где на твоих ладонях врожденные линии, нарисованные судьбой, а где – шрамы?
Женщина трет глаза и сурово глядит на него. Ее массивные плечи подрагивают, по щекам катятся безмолвные слезы. Тени пляшут по стенам, на этот раз – облупленным и уродливым, с редкими кровоподтеками, будто прежде это место было оплотом какого-нибудь безумного мясника.
В углу навалены странные инструменты – поблескивают шипы на загрубелой и дурно обработанной коже, воздух соленый и зловонный, наполненный гниением и потом. Женщина снова трет глаза, будто боясь, что все происходящее – всего лишь сон, а затем собирается с силами и спрашивает:
– Что тебе нужно?
Альбинос склоняет голову набок, его губы медленно расплываются в ужасающем оскале.
– Твой гнев, – отвечает он. – Все, что у тебя есть. Просто представь, как приятно будет избавиться от этого тяжелого груза, давящего на плечи, от мыслей о том, что ты никогда не будешь счастлива, а прекрасные и талантливые юноши предпочтут не менее красивых и знатных барышень, что смогут составить им компанию за светской беседой о политике и моде.