— Ну, тебе грех жаловаться, — сказала я, — ты одна из немногих, кто добился всего, чего хотел.
— Я и не жалуюсь, — отозвалась она. И неожиданно спросила: — Саша, а с каким фруктом или овощем ты себя ассоциируешь?
— Ты что, увлеклась тестами из разряда популярной психологии? — хмыкнула я. — По-моему, это чушь.
— Ну раз чушь, то какая тебе разница? — спокойно спросила она. — Скажи. Мне интересно.
Я задумалась. Подобные ассоциации всегда давались мне с трудом.
— Пожалуй, с айвой, — сказала я, — жесткая и терпкая. Или нет, все-таки не айва, а зеленое яблоко. Крепкое, кисловатое, не на всякий вкус.
— Такая ты и есть — крепкая, кислая и не на всякий вкус, — сказала Лариска, — скажешь, нет?
Я не удержалась от улыбки. Лариска меня подловила: кислая и не на всякий вкус — точнее обо мне было трудно сказать.
— А ты? — спросила я. — С чем себя ассоциируешь?
— С кокосом, — тут же ответила она.
— С кокосом? Почему?
— Он снаружи твердый, а внутри у него нежная мякоть, — Лариска пыталась улыбаться, но не очень-то хорошо у нее это получалось, — все видят его твердую корочку и забывают про мягкую внутренность. Думают, что это орех, и поэтому его безболезненно можно долбить камнем. Если при этом повредится мякоть, то он все равно останется съедобным. А разве кому-то нужно от кокоса что-нибудь еще?
Ларискин голос поднялся до опасных высот. Я дотронулась до ее джинсового плеча и хотела сказать что-нибудь. Но так и не придумала, что можно сказать женщине, чувствующей себя разбиваемым кокосом. Стало неловко. Спас положение внезапно возникший в дверном проеме Матвей.
— Охо-хо, — сказал он, встряхиваясь, как кот под брызгами воды, — дайте мне выпить! Иначе моя ранимая душа от стыда забьется под диван, и мне потом придется ее оттуда выцарапывать шваброй.
— Ты думаешь, в этом доме осталось что-нибудь выпить? — ехидно спросила я.
— В моем доме всегда остается что выпить, — парировал он, подошел к мойке, открыл дверцу и откуда-то из-за мусорного ведра и пустых майонезных банок выудил коробку красного полусухого.
— Только тихо, девочки! — торжественным шепотом сказал он, водружая коробку на барную стойку. — Давайте ваши бокалы, и я побалую вас своим лучшим НЗ!
Мы не заставили себя упрашивать. Мне, как никогда, хотелось выпить, и я второй раз в жизни жалела, что не умею напиваться до беспамятства. Этот фокус всегда оставался для меня недоступным. Первый раз я попыталась его проделать после похорон Игоря: хотелось отключиться от действительности хотя бы на время. Однако добилась я только того, что действительность стала мутной и еще более паршивой, потому что к мучившему меня чувству душевной серости добавились жуткая тошнота и головная боль. Деревянные пальцы никак не могли поймать таблетку, а ноги уводили в сторону стены, которая надвигалась и била меня в плечо, и при всем этом я ни на секунду не забывала мертвое лицо Игоря и строчки его письма. Алкоголь оказался бессилен перед злостью памяти.
— За что пьем? — спросила Лариска.
— За мое счастливое избавление! — провозгласил Матвей, вознося стакан в сторону темного потолка. — Мне наконец-то удалось убедить ее, что эту ночь нам лучше провести врозь.
— А кто претендовал на твою постель? — К тому моменту я уже вконец отупела от усталости и поэтому не сразу сообразила, о ком идет речь.
— Аверченкова, — ядовито сказала Лорик, — она же весь вечер от него не отлипала.
— У нее какие-то проблемы в личной жизни? — спросила я. — С чего это она вдруг не хочет ночевать дома?
— У нее замечательные проблемы в личной жизни, — Матвей почти промурлыкал это, — она три года мучила собственного мужа, пытаясь приучить его к своей свободной жизни. Обвиняла бедного мужика в собственнических инстинктах, ханжестве, косности и тому подобных грехах. А когда он наконец обрел прогрессивное мышление и, вместо того чтобы коротать вечера в одиночестве, завел себе хорошенькую подружку, Анастасии это почему-то пришлось не по вкусу. Она вдруг резко озаботилась безопасным сексом и стала печься о домашнем очаге. И даже подумывала забеременеть, но, слава Богу, пока отказалась от этой идеи.
— А ты-то здесь при чем? — с удовольствием спросила я.
— Я имел неосторожность ей посочувствовать. — Матвей развел руками, задел коробку с вином и тут же ею воспользовался.
Мы выпили еще раз, уже без тостов. За стеной громкий и пестрый хор наших одноклассников выводил бессмертные слова:
— «Ой-е, ой-е, ой-й… Никто не услышит!»
И как всегда, это слышал весь дом.
18
Когда я в последний раз плакала? Напрягаю память, но не могу вспомнить. Память перекатывает волной камешки воспоминаний, выносит на поверхность какие-то незначительные эпизоды, ситуации, не имеющие никакого значения.
Прошлое шуршит чередой сухих, бесслезных месяцев.
Очень давно я не плакала.
Мама рассказывала, что в детстве я была самой настоящей плаксой. Ныла по малейшему поводу, хныкала, ревела, гундела, пищала, подвывала. Словом, познала все тонкости слезоточивого искусства. В подростковом возрасте мне казалось зазорным плакать при людях. Если слезы подкатывали, я закусывала губы и ждала момента, когда можно будет запереться в своей комнате, уткнуться в бок плюшевой собаки, охраняющей мою постель, и всласть нареветься. А к тому времени, как этот долгожданный момент наступал, слезы исчезали, и к собаке я прижималась сухой щекой со сведенными от злости скулами.
С ГМ я наревелась вдоволь. Разбудив во мне женщину, он одновременно открыл и неиссякаемый источник слез где-то в глубинах моей оказавшейся такой нежной сердцевины.
Но уже два года слезы из меня не льются. Высохла, наверное, до дна.
На похоронах Игоря я тоже не плакала.
Человек — создание хрупкое, его организм создан для мучений и страданий самого разного рода, поэтому пыточное дело и цветет таким кровавым и устойчивым цветом. Но кто бы знал, какая это пытка — хотеть плакать и не уметь. Кто бы знал — как ужасно пытаться расплакаться, когда на глазах нет ни слезинки, и остается только кусать пальцы, чтобы чуть выплеснуть наружу накопившуюся боль.
Сколько раз за эти два года я пыталась заставить себя плакать! Бесполезно.
Вот и вчера после Матвеевской вечеринки на меня навалилась такая тоска, что хотелось лечь плашмя прямо на линолеум кухни, где я стояла у окна, провожая взглядом огоньки Ларискиной машины. Лариска уехала последняя, прихватив с собой окончательно захмелевшего Ивана и Надю Шибашину, с которой жила в одном районе. Надюша уже на пороге вспомнила, что привезла нам показать фотографии своей дочки, начала искать их в сумочке. Потом показывала одну за другой, сопровождая каждую пространным рассказом. Матвей уже подпрыгивал от нетерпения, а я нарочно, чтобы позлить его, расспрашивала Надю о дочке, о режущихся зубках, о проблемах с очередью в детсад. Надя охотно делилась.
Уехали они в час ночи.
Матвей закрыл дверь, прошелся по комнатам, проверяя, не остались ли чужие вещи, и лишь потом завернул на кухню. Я слышала, как он пододвинул табурет к барной стойке и сел.
— Саша, — негромко позвал он.
Я повернулась. Матвей сидел, положив локоть на стойку и сгорбив плечи. Его пальцы механически вращали зажигалку.
— Кто? — спросил он.
Зажигалка вертелась между пальцами, чудом не падая. Я не могла оторвать от нее глаза.
— Саша, кто? Скажи, ради Бога! — повторил Матвей.
— Анечка. — Мне с трудом удалось произнести это имя.
— Анечка, — повторил за мной Матвей, — кто мог подумать!
— Берлиоз тоже не верил, — желчно откликнулась я, — у смерти, знаешь ли, нет видимых предпосылок в отличие от дефолта.
Матвей тяжело вздохнул и обмяк всем телом, словно огромная тряпичная кукла.
— Ну вот ты получил информацию и теперь можешь делать с ней что хочешь, — сказала я, — а мне, пожалуйста, вызови такси.
До приезда машины мы больше не разговаривали.