Но, кажется, дело было не только в относительно располагающем алма-атинском климате, но и в личном отношении Раисы Ароновны к этому городу. Проведя бо́льшую часть своей сознательной жизни в Харькове, крупном, индустриально развитом городе восточной Украины, она не мыслила своей жизни за пределами Города. Шум строек, поездов, грохот проезжающих грузовиков – эти звуки всегда аккомпанировали Раисе Ароновне, а потому были нужны ей самым естественным образом. Даже оказываясь в городском парке или отправляясь с родными куда-нибудь на маевку, Рая душой ждала воссоединения с настоящим Городом, возвращения во временно покинутое гнездо.
В этом смысле переезд в Алма-Ату практически не травмировал Раису Ароновну (или травмировал в меньшей степени, чем мог бы, если бы она сразу оказалась в такой глуши, в которую попадет позже, – теперь мы этого с точностью не узнаем, ведь при жизни Раиса Ароновна так редко жаловалась, слишком силен был в ней ген, унаследованный от Фейги Давыдовны!).
В минуты, когда Раиса Ароновна рассказывала об Алма-Ате, ее голос начинал дрожать. Любой человек с музыкальным слухом не смог бы не расслышать в этом голосе совершенно особенные ноты, ноты теплоты и благодарности к людям, встретившимся ей на пути. Раиса Ароновна прекрасно понимала, как сильно ей повезло оказаться в «столыпинском» вагоне, увезшем ее из Харькова, и как сильно не повезло сотням, тысячам, миллионам других людей, которым не удалось найти подобный билет в Алма-Ату.
С поражающей точностью Раиса Ароновна называла адрес дома, в котором жила Генриетта Марковна и в котором их семья нашла спасение. То была большая коммунальная квартира из трех комнат в старом доме с высокими потолками на проспекте Ленина.
Сразу две комнаты (невиданная роскошь!) принадлежали одной казахской семье, Батырбековым. Большая пустовала и была заперта, а в малой жили старики Муса и Зульфия. Это была рабочая семья, переехавшая в Алма-Ату в начале тридцатых годов из Акмолинска. Тогда Муса Батырбеков получил направление на столичный завод, где проявил себя как ударник труда и получил высокие правительственные награды. Одну из них ему вручал лично Калинин, прибывший по случаю двадцатилетия Октября в Казахстан.
В тот момент, когда Раиса Ароновна впервые встретила чету Батырбековых, те показались ей глубокими стариками, хотя позже она узнала, что Батырбековы немногим моложе Фейги Давыдовны, им не исполнилось и шестидесяти. Сначала Раиса Ароновна не придала этому обстоятельству большого значения. Позже Генриетта Марковна, перейдя на шепот, рассказала, что в начале сорок первого года обоих сыновей Батырбековых призвали на службу, в Брест. Родители ежемесячно получали письма от сыновей, в которых те рассказывали о службе и новых друзьях, о том, как привыкают к новой местности. Муса Батырбеков был полон гордости и по вечерам захаживал к соседям, как бы между прочим вспомнить об очередном письме от сыновей, лежавшем в кармане, и вслух зачитать его.
Последнее письмо от братьев пришло в начале июня сорок первого года. Большая часть была замарана армейской цензурой, что несколько насторожило Зульфию.
– Дура ты, – раздраженно прикрикнул Муса, – наши мальчики находятся на государственной службе, имеют дело с военной тайной. Видимо, написали чего лишнего, а начальство и решило, что таким болтушкам, как ты, знать эти вещи не нужно, а то все растреплют.
Последующие недели Зульфия выглядела удрученно и как-то подавленно, а Муса подтрунивал над ней, что если она не возьмет себя в руки, то он тотчас же телеграфирует сыновьям, какая у них несмышленая мать, полная суеверий.
– Вот мальчики повеселятся над тобой! – добавлял Муса, но с каждым разом говоря все менее уверенно и почему-то не торопясь идти на почту отправить телеграмму сыновьям, будто сам начинал подозревать неладное.
Генриетта Марковна хорошо помнила раннее утро двадцать второго июня сорок первого года. Тогда она проснулась от какого-то нечеловеческого крика. Даже работая в больнице и видя самые разные ситуации, в которых оказывались пациенты и их родственники, переживающие вместе с больными тяготы лечения и нередко впадающие в отчаяние, Генриетта Марковна не слышала такого дикого, истошного, истеричного крика.
Из-за стенки послышался растерянный голос Мусы Батырбекова:
– Извините, дорогие, Зульфие кошмар приснился. У нас все хорошо. Спите дальше.
Но кошмарный сон Зульфии оказался вещим. Батырбековы больше не получали писем от сыновей.
Когда по радио выступил Молотов и сообщил о начале войны, Муса и Зульфия выглядели спокойными, казалось, они уже все знали и были готовыми к новости. Только потом весь мир узнает, что одним из первых удар принял Брест, где служили мальчики.
Двадцать второго июня сорок первого года Батырбековы стали другими, превратившись в молчаливых стариков. Они больше не заходили к соседям поболтать о жизни, обсудить новости с завода, сплетни со двора. Жизнь закончилась.
Обет молчания впервые был нарушен в день приезда Раи с семьей. Увидев то, как Генриетта Марковна пытается не без труда разместить у себя в комнате трех женщин, Муса Батырбеков сухо, но, как и раньше, добродушно предложил:
– Дорогие, селитесь в комнате наших мальчиков. Теперь она свободна.
ГЛАВА 2.
Здесь нет прошлого и нет будущего
Оказавшись лицом к лицу c учениками, Раиса Ароновна вспомнила утренний разговор с директором школы, предупредившим о специальном положении большинства учащихся в классе. По его словам, от Раисы Ароновны требуется особая бдительность и политическая чуткость.
– Ну вы понимаете, о чем я, – загадочным тоном произнес новый начальник Раисы Ароновны.
Директору было сложно подбирать слова, то и дело он переходил на полушепот – настороженные интонации подобно акценту или особому говору отличают речь людей, хотя бы раз в жизни испытавших чувство животного страха и в прошлом так или иначе пострадавших из-за случайно оброненного слова. Ими любой разговор воспринимается как игра с наперсточником. В этой игре все, вроде бы, начинается привычно: ты доверяешь своему собеседнику, думаешь, что полностью владеешь ситуацией, даже испытываешь чувство превосходства над ним (самоуверенный дурак!), зная, в каком из наперстков находится шарик, поэтому ничуть не боишься ошибиться. Но вот настает момент, когда ты стоишь перед выбором, смотришь в глаза противнику, да только ничего не видишь в его оловянных глазах. Затем что-то начинает сжиматься внутри, настойчиво подсказывая, что это обман. В результате ты сам можешь быть объявлен не-бла-го-на-деж-ным. А это уже приговор.
Проблема, о которой пытался сказать директор, при этом не произнеся ничего лишнего, состояла в том, что их школа относилась к одному из районов на севере Казахстана, в Костанайской области, с наиболее высоким процентом «некоренного населения»: в этих краях массово проживали семьи репрессированных и депортированных. Здешние места слыли настоящим Вавилоном: казахи, крымские татары, немцы, корейцы, евреи, балкарцы, латыши, калмыки, русские, украинцы… Где бы еще эти люди встретили друг друга? Какой злой волшебник сумел раскрутить земной шар подобно школьному глобусу с такой силой, чтобы стряхнуть людей с их родных краев и смешать тут как детские игрушки?
Стараясь не вслушиваться в наставления директора, Раиса Ароновна пыталась в образе этого человека увидеть образ школы, но получалось смутно. Успокаивало, что предстоит работать прежде всего не с директором, а с живыми детьми, пока еще не испорченными временем.
Но это же самое ощущение отталкивало и обжигало! Что за чувство – учить и воспитывать тех, кто лишь начинает свой путь во взрослую жизнь? Может ли грешник давать наставления праведнику, а разбойник поучать судью? Кто здесь учитель, а кто ученик?
Будто не замечая отсутствующего взгляда Раисы Ароновны, директор продолжал знакомить учительницу с устройством школы, расписанием занятий и основными правилами. Хотя в ту минуту мысли и самого директора были отнюдь не столь радостными, как это могло показаться стороннему наблюдателю. Приветственная речь звучала заученно, заискивающе и как-то несинхронно с тем, что отражалось на его скуластом лице, исполосованном траншеями морщин. Может, именно поэтому все время их короткого общения Раису Ароновну не покидало чувство, что это не голос живого человека, а умело смонтированная запись праздничного выступления на школьной линейке, вырывающаяся из сомкнутых, почти сшитых тонких губ директора, словно из кухонной радиоточки.