Тогда же бабушка и мать Раи приняли решение (теперь единогласно, без каких-либо колебаний и споров) – семье нужно уехать из N-ска, перебраться в республиканский центр, в Харьков, ведь только там они смогут дать подрастающей девочке все самое лучшее. Но еще больше Фейга Давыдовна хотела порвать с местечковой жизнью, мало изменившейся со времен черты.
Все еврейское стало казаться женщине чужим. «Если нужно, мы сами расскажем девочке, откуда идет наш род», – повторяла бабушка, отмахиваясь от соседок и собирая перед переездом скромные пожитки в большой деревянный сундук. Да и зачем забивать голову ребенку запылившимся барахлом еврейских традиций? Сколько бед и страданий принесло евреям их еврейское «я», рассуждала про себя Фейга Давыдовна.
Однажды бабушка даже призналась дочери: «Может, ты и была права, что имя Надя или Катя подошло бы нашей пташке куда лучше». Эстер ничего не ответила, ей даже показалось, что это был первый раз, когда Фейга Давыдовна признала свою неправоту.
В действительности бабушка так и не смогла признаться себе в главном: она просто хотела уехать из дома, в котором потеряла близких и дорогих людей. Стены, скрипучая калитка с облупившейся краской, столы и стулья – здесь все говорило об ушедших Клейнманах. Говорило громко, кричаще, до боли в ушных перепонках.
Завершая портрет Фейги Давыдовны, стоит дополнить его еще одним штрихом: ее мысли нередко звучали подобно афоризмам, в иносказательности и образности приобретая ветхозаветную святость. Раина бабушка повторяла, что у каждого человека есть талант, вложенный в него природой. Счастливым может быть лишь тот, кто нашел свой талант и дал ему дорогу. Если же попытаться загубить талант, задушить, зарыть и растоптать его, талант никогда этого не простит и обязательно отомстит. По этой логике, родная внучка Фейги Давыдовны должна была бы стать человеком счастливым, и вот почему.
Еще в школе Рая поняла, что имеет склонность к языкам. Помимо природного таланта помогало и то, что в семье нередко говорили на нескольких языках: еврейском, украинском и русском. После короткого семейного совета, на котором председательствовала Фейга Давыдовна (а кто же еще?), постановили: будем поступать в иняз.
Хотя Раиса Ароновна не любила признаваться в этом, в институтские годы именно идиш помогал девушке в изучении немецкого языка («Я всего в жизни добилась сама и всего лишилась по своей вине, врожденного у меня ничего нет», – нет сомнений, что именно так возразила бы сейчас Раиса Ароновна, если бы услышала наши слова). Несмотря на известные различия, эти языки имели и много общего: сходство слов и грамматических конструкций было основой, с которой начала Рая свое знакомство с языком Гете и Шиллера.
Конечно, нужно отдать должное и самой Раисе Ароновне: феноменальное усердие и упорство при обучении немецкой грамоте взрыхлили и удобрили благодатную почву идиша, позволив прорасти стройному и ветвистому древу знаний немецкого языка. Мало кто удивился в институте, когда в числе первых студентов, удостоившихся именной сталинской стипендии, значилась фамилия Клейнман.
В сороковом году Раиса Ароновна, едва оперившись после окончания института, по распределению попала в дерштерновскую редакцию. Будь это другое время, Рае Клейнман с ее безупречным знанием немецкого языка удалось бы получить направление во внешнеторговое учреждение. Но то был сороковой год…
Актив газеты «Дер Штерн» с трудом приходил в себя после испепеляющей чистки в конце тридцатых, когда, как гласили материалы одного из уголовных дел, в редакции была «разоблачена банда вредителей – троцкистско-зиновьевских выродков, находившихся на службе германско-японского империализма».
Рассказывали – но кто знает, правда ли это, – энкавэдэшник на процессе требовал у дряхлого верстальщика Розенштока «разоружиться перед партией, сознаться в связях с иностранными разведками». Единственным доказательством вины подсудимого было письмо, обнаруженное в вещах Розенштока. Там он главным образом жаловался на неважное состояние оборудования в типографии.
Розеншток не успел дописать письмо и даже не указал адрес получателя – его арестовали. Но это не помешало следствию прийти к выводу, что верстальщик был скрытым вредителем и намеренно разваливал производство в советской газете, а письмо написал, чтобы отчитаться о проделанной работе перед таинственным покровителем, Константином Прокопьевичем (по совпадению, так же звали энкавэдэшника Фадеева, расследовавшего дело). Но сам Розеншток так и не сознался на допросах, кому же было предназначено письмо. В результате в протоколе записали: «Подсудимый Розеншток вину признал полностью». Вместе с верстальщиком осудили половину коллектива редакции: случайные контакты с Розенштоком расценивались как пособничество, соучастие в его преступлениях.
Розенштока, как и других его «подельников», расстреляли в одном из подвалов НКВД. Впрочем, позже почти в таком же подземелье наспех прикончили и самого Фадеева, арестованного незадолго до взятия Харькова немцами. Судебные органы приняли решение о расстреле Фадеева задним числом, уже в эвакуации, чтобы как-то оформить «недостачу» среди арестованных. По иронии судьбы, Фадеев не удостоился даже бутафорского судилища, хотя при жизни режиссировал сотни таких.
Как бы то ни было, кадровый дефицит в редакции приходилось в срочном порядке восполнять вчерашними студентами, среди которых была и Рая Клейнман.
«Попытка убежать от еврейского прошлого опять не удалась», – узнав о распределении внучки в еврейскую газету, не без грусти резюмировала Фейга Давыдовна, мечтавшая о зарубежной карьере для своей девочки.
Примерно в это же время у Раиной бабушки начались проблемы с сердцем. Давали знать о себе тяжелые годы гражданской войны, когда город несколько раз переходил из рук в руки и каждый день грозил стать последним (в те времена новые власти нередко вымещали свой гнев на случайных горожанах, будто виня простых харьковчан в суровом нраве их неприступного города).
В один летний день, уже работая в газете, с трудом дождавшись обеденного перерыва, Рая поспешила домой проведать Фейгу Давыдовну. Успев купить бутылку молока и прихватить батон свежего хлеба, девушка запрыгнула в отъезжающий трамвай. Переведя дыхание, она заметила, что вместе с ней в вагон зашли двое мужчин. Они негромко переговаривались между собой по-немецки. Скорей всего, мужчины говорили на одном из восточногерманских диалектов, потому что не все слова были понятны Рае, к тому времени безупречно освоившей Hochdeutsch.
Один из немцев был особенно красив: невысокого роста, но хорошо сложенный, широкоплечий, с модно зачесанной копной блондинистых волос. Легкий льняной пиджак, удачно смотревшийся с широкими импортными брюками, по своему несоветскому крою и фасону выдавал в этом человеке иностранца.
«Наверное, так выглядит Ангел», – сказала себе Рая.
Это был первый раз, когда Рая смотрела на мужчину по-особенному. От этих мыслей ей стало неловко. Покраснев, она по-детски отвернулась и стала глядеть в окно, которое облепили капельки июньского дождя, застилая стекло прозрачной пеленой и заставляя Раю снова обратить взгляд на попутчиков. Да и непокорное сердце требовало прислушиваться к разговору иностранцев.
Так зануда Клейнман в первый раз влюбилась.
Выйдя из трамвая и исподлобья всматриваясь в огни отъезжающего вагона, уносящего с собой Ангела, девушка подумала: «А вдруг я никогда не полюблю другого мужчину? Может, он и был моей судьбой, которую я больше не встречу?»
Рая не стала делиться с кем-либо из близких чувствами первой влюбленности и враз наводнившими мыслями. Эти чувства были настолько интимными и нежными, что одно их озвучение означало бы осквернение и опошление. Девушка была уверена, что острая на язык Фейга Давыдовна, несмотря на свой возраст и слабеющее здоровье не растерявшая категоричности, может непродуманным словом ранить девичье сердце, впервые познавшее любовь. В этом Рая была права.