Когда я узнал Таню, ей шел двадцать четвертый год, и она в это время начинала уже, как мне показалось, уяснять себе все более и более свое незавидное положение, и как будто серьезно подумывала изменить его. Однако, при всем том, что Таня была вообще довольно словоохотлива, а со мной так даже и особенно откровенна и радушна за мои посильные для нее послуги, доставление книг и весьма нравившуюся ей беседу о новых для нее и вообще занимавших ее любознательность предметах, она, после рассказа о своей минувшей жизни, и то в виде некоторого самооправдания, неохотно уже рассуждала о своем настоящем, и только разве иногда, как будто случайно, высказывалась про это настоящее двумя-тремя откровенными словами.
Но, несмотря на это, я все-таки не терял надежды заставить ее высказаться именно так, как мне было нужно, и однажды завел с ней такой разговор:
— Послушайте, Таня, вы как-то раз проговорились мне, что на вас находит иногда нечто вроде хандры, когда вам не хочется ни читать, ни работать, ни спать, а просто задумываться. Скажите, пожалуйста, если это не секрет, о чем вы в это время думаете, т, е. какого рода бывает это раздумье — воспоминания ли, рассуждения, или мечты о будущем?
— Вот вопрос! Да мало ли о чем думается? Все приходит на мысль — и смешное, и грустное. Думается о том, что и как на свете делается, о своем житье-бытье. Думала, например, вот недавно, как мы с вами познакомились, о чем толковали. Думается иной раз о том — с кем, бывает, встречаешься… Там опять какую-нибудь историю от знакомых услышишь, или прочитаешь что; да словом, мало ли о чем мысль проявляется. Иной раз, да и частенько, о себе и о будущем задумаешься.
— Судя по этим вашим словам, знаете, что пришло мне в голову? — сказал я.
— Что?
— Что вам, кажется, не пришло на мысль воспользоваться одним очень простым и находящимся у вас в руках средством — доставлять себе иногда очень большое удовольствие.
— Ну-ка, что это такое?
— Да ни больше, ни меньше, как вести свой дневник, или, там, записывать, хоть иногда, свои размышления, воспоминания, разные случаи из своей жизни, заметки о знакомых, разговоры, словом — все то, что вам приходит на мысль во время вашего раздумья.
— Ха, ха, ха!.. Да, я действительно об этом никогда и не подумала. Однако, что же это будет и за удовольствие? Притом же, во-первых, думать гораздо легче и удобнее, чем писать, а во-вторых, я полагаю, что все эти дневники и записки, которые мне приходилось читать в разных книгах, просто фантазия и выдумка сочинителей, а простому человеку не написать ничего и для себя-то интересного.
— Ошибаетесь, — возразил я, — вот, главное, тут фантазии и сочинительства-то совсем и не нужно; а насчет удовольствия, говорю по опыту, свой дневник или записки, в особенности прочитанные спустя несколько лет после их написания, доставляют приятности больше, чем многие, даже весьма интересные, чужие сочинения. Тут как будто переживаешь снова все уже прошедшие радости, да и сами минувшие печали кажутся далеко уже не такими горькими, какими они казались в ту минуту, когда давили нас в прошедшей действительности, а это, разумеется, может успокоительно подействовать и в минуты настоящих наших скорбей, — дескать, пройдут и они, и право — сделается на душе как-то легче. Видите, тут даже есть и великая польза, которой неоткуда достать ни за какие деньги без живых воспоминаний, которые пробудить может только старый дневник наш. Незаписанные же воспоминания, с годами, мало того, что изглаживаются совсем из памяти или выцветают, но даже бывает так, что совсем искажаются, и всегда больше в дурную, неотрадную сторону, так что какой-нибудь, не могущий быть забытым случай, происшедший с нами или с другим нам известным лицом, принимает крайне укорительный характер — при совершенном забвении смягчающих обстоятельств…
Вообще я, кажется, очень красноречиво, хоть и витиевато, представил Тане всю выгоду вести свои записки, на что полагал ее очень способной, судя по весьма ясно высказывавшейся в речах ее наблюдательности и легкости выражения в письме — в полученных от нее двух пригласительных посланиях, которые она сумела расцветить очень милой и веселой болтовней.
Для пущего поощрения моей милой приятельницы к присоветованному труду, я принес ей свой дневник — безалабернейшее сборище самых пестрых заметок, мыслей, выдержек и проч., и проч., имея при этом в виду, во-первых, дать ей образец простоты приема в писанье, а во-вторых — и в расчете получить некоторое право заглянуть и в ее дневник, в котором я надеялся найти кое-что интересное как для себя, так и для вас, мои любезные сограждане.
Через неделю после того, Таня вручила мне первую тетрадку своих записок, с приложением еще и другой, писанной одной из ее знакомок, девушкой, по словам моей приятельницы, попавшей в этот омут из весьма хорошей жизни и подучившею даже порядочное образование.
(Здесь помещаются пока только некоторые выдержки из тетрадки этой, несколько серьезной, таниной знакомки. Тетрадь же Тани напечатается и выйдет в свет, вслед за этой книжкой, в самом непродолжительном времени).
ИЗ ЗАПИСОК МАШИ
5-20 июля.
Я рада, очень рада, что, смотря на Таню, вздумала вести также свои записки. Принадлежа, по счастью, к числу редких исключений моей среды, к числу женщин, получивших порядочное образование, я, принимаясь за этот, немножко странный в настоящем моем положении труд, прежде всего возьму на себя задачу — изложить на бумаге те мысли и чувства, которыми обуревается женщина в первые годы своего странствования по дороге разврата. Обыкновенно полагают, сколько я заметила, что падение совершается мгновенно. — Нет, много женщине приходится прежде перестрадать и перенести, пока она совершенно свыкнется с новой своей ролью, на которую наталкивается она, большей частью, случайно, почти бессознательно.
Напрасно всех женщин, заклейменных общественным мнением эпитетом «падшие», подводят под одну категорию. Тут необходимо, мне кажется, принимать в соображение и время пребывания ее в этой жизни, и обстоятельства, сопровождавшие и обусловливавшие ее падение, и среду, в которой она жила прежде. Не всякая женщина одинаково относится в первое время падения к своему новому поприщу: одна готовилась к нему чуть не с пеленок, другая была воспитываема под условиями совершенно противоположными, — для одной, следственно, переход к развратной жизни совершился легко и быстро, а другая должна была еще заглушить и убить в себе все присущее ей доброе и честное, что не может быть, разумеется, делом нескольких дней или даже месяцев. Сколько внутреннего самоборения и нравственных страданий должна перенести женщина в первое время своего падения, сколько слез принуждена она бывает пролить до момента совершенного погружения своего в омут разврата.
Скажут, пожалуй, что «чем слезы проливать да мучиться, то не лучше ли приняться за честный труд и оставить эту унижающую в женщине всякое человеческое достоинство дорогу»?
Лучше, но очень трудно, так трудно, что если и бывают примеры возвращения нашей сестры на путь истинный, то разве только благодаря каким-нибудь исключительным, особенным случаям. Столько неблагоприятных условий встречают ее на пути возвращения, столько препятствий противопоставляется на нем ее отчаянным усилиям, что она, изнемогая в борьбе, теряет последние силы и — погружается в омут окончательно…
Я сужу по себе: чем бы я не пожертвовала, чего бы я не дала за возможность возвратиться к прежней жизни! А между тем, сколько ни случалось мне порываться к этому — все напрасно. Самый склад жизни нашей и условия ее таковы, что попытки обыкновенно только и остаются попытками.
Первый приют, находимый падшей женщиной, это — так называемая квартирная хозяйка. Недурная собой девушка с охотой принимается содержательницей квартиры, располагающей каждой жилицей как своей собственностью. Переменив свое простенькое ситцевое и часто ветхое платье на роскошное шелковое, она становится с этого момента в такие обязательные отношения к своей хозяйке, что нечего и думать о скорой возможности выйти из долга. Чем девушка лучше собой, тем больше хозяйка ставит на ее счет денег за наряды, желая этим путем вернее и прочнее закабалить ее неоплатными долгами. Шляпка, стоящая три рубля, идет в этом случае за двенадцатирублевую, а десятирублевое платье оценивается в тридцать рублей. Таким образом, девушка, не успев еще одуматься и оглядеться в новом своем положении, видит уже полную безвыходность его. Она становится собственностью хозяйки, делающей с ней что угодно, и поневоле, не мечтая уже о возвращении на путь истинный, погружается в омут все более и более. Вот каким тяжелым путем, путем гнетущей необходимости, свыкается женщина с развратной жизнью.