Три служанки, отправленные сопровождать Евпраксию в дальней дороге, расположились в настоящем доме на колесах, увлекаемых упряжкой откормленных волов, которые заодно везли необходимые вещи, припасы и утварь. Туда же предстояло пересесть и княжне, когда сопровождающие отстанут на Белгородской дороге. Там для нее была готова отдельная комнатка с лавкой, застланной пушистым ковром, и ларем, собранным Евпраксией собственноручно.
Выйдя из киевских ворот, обоз растянулся через мост по белой дороге, пролегающей меж зеленых лугов и кудрявых рощ. Пешие и конные сворачивали на обочины и стояли там, пропуская мимо себя бесконечную процессию. Одних повозок ехало столько, что пыль поднималась до самого неба, заставляя чихать и кашлять и степенных священников, и грозных гридней, и расторопных коморников[1], и немецких рыцарей, раздувшихся от важности в своих походных латах.
Одни только волы сохраняли полную невозмутимость и шли себе вперед, роняя капли зеленой жвачки на землю. Им было все равно, куда идти и где завершится их путь. Их дело – переставлять ноги и послушно сворачивать куда надо. Но разве такой была двенадцатилетняя девочка, с каждой минутой все больше отдалявшаяся от дома и знавшая, что больше никогда не суждено ей увидеть ни самого Киева, ни его окрестностей с манящими проблесками Днепра, ни его проток и бесчисленных озер? Сердце Евпраксии разрывалось, как разрывалась она сама – между прошлым и будущим, между родиной и чужбиной, между детством и взрослой жизнью с незнакомым мужчиной. Отстраненно прислушиваясь к пению жаворонков в солнечной синеве, она завидовала им, потому что сердечки пичуг не были омрачены необходимостью покидать родимый край.
Проехав около трех верст, процессия остановилась. Стих неумолчный скрип колес и топот копыт. Было слышно, как перекликаются лягушки в недалекой заводи.
Евпраксия посмотрела на белое облачко, проплывающее над головой, и взмолилась: «Господи, сделай так, чтобы отец передумал. Пусть подъедет ко мне и скажет, что нечего мне делать в немецкой стороне. Скажет, что погорячился, что любит меня и никуда не отпустит. Не отдаст Генриху Длинному».
Отец не просто подъехал, но и спешился. Евпраксия торопливо выбралась из своего возка. Он взял ее за плечи, приблизил к себе и торжественно поцеловал в лоб.
– Что ж, прощай, дочь. Даст Господь, свидимся еще. Не здесь, так в Царствии Небесном.
Евпраксия подняла глаза, полные слез. Отцовский силуэт был темен на фоне лазури. Ей вспомнились мужские фигуры в зеркальном коридоре, спешащие к ней, чтобы смять и растерзать.
– Прощай, батюшка, – проговорила Евпраксия, с трудом двигая губами.
Из-за спины Всеволода Ярославича появились мать и брат. Они тоже попрощались. Глаза матери слезились, нос покраснел. Она держала в кулаке смятый платочек. Ростислав не скрывал радости. Он один оставался с отцом и мог рассчитывать на то, что отныне вся родительская любовь и ласка достанутся ему.
– Гостинцы слать будешь? – спросил он, неловко приобняв сестру.
– Непременно, – ответила Евпраксия, а сама добавила мысленно: «Если жива буду».
Слезы хлынули из глаз. Взревели рога, зазвучали команды. Евпраксия осталась стоять одна. Провожающие развернулись в обратную сторону и устремились к Киеву. Некоторое время были слышны прощальные возгласы, а потом и они стихли.
– Ничего, Праксия, ничего-о, – протянул Горислав, незаметно оказавшийся рядом. – Жизнь тебя гнет, а ты не поддавайся.
– Хороший ты, – сказала Евпраксия. – Но глупый.
И полезла в свой дом на колесах, где ей предстояло провести несколько ближайших месяцев. Обустраиваясь, она думала о том, что не огорчилась бы, если бы путешествие никогда не закончилось. Так бы и ехать все дальше и дальше, не оглядываясь, ни о чем не сожалея, ничего не ожидая впереди.
Комнатка Евпраксии была снабжена окошком, которое можно было завесить, когда надоедало смотреть на дорогу и останавливающихся вдоль нее путников. В селениях за обозом гнались голосистые собаки и детишки. Из лесов выходили дровосеки и смолокуры. На лугах, распрямившись, стояли косари и бабы с серпами, провожая процессию взглядами из-под ладоней, приставленных к бровям.
Немцы, в отличие от киевлян, никуда не спешили. При каждой возможности они делали привалы и рассылали слуг за добычей, угощаясь молоком, яйцами, медом и свежим хлебом. Платили они щедро, так что недостатка в съестном не ведали. Русских к столу не приглашали, питались отдельно и держались особняком, делая исключение лишь для Евпраксии, которую звали на свой манер – Праксидой. Ее окружение было числом вдвое меньше и тоже жило своей жизнью, сосредоточенной вокруг княжны и ее воза.
Всякий раз, когда барон Фридрих фон Дюрент приближался к Евпраксии, Горислав был тут как тут, готовый вступиться за ее честь, а десяток дружинников настороженно ожидали его зова. Немца это, похоже, только забавляло. Он вел себя учтиво, не позволяя никаких вольностей. Учил Евпраксию языку, рассказывал об устройстве немецких городов, знакомил с обычаями своей родины. Она научилась доверять ему и даже стала пускать к себе, чтобы упростить беседы, которые получались слишком сбивчивыми, когда велись через окно или на ходу.
Пользуясь отсутствием родителей и наставников, Евпраксия частенько садилась на лошадь, чтобы проделать часть пути верхом. Тряска в замкнутом пространстве выматывала. Дни тянулись долго и проходили незаметно, однообразные в своей бессмысленности. Спутницы княжны то клевали носами, то грызли что-нибудь, то сплетничали.
Евпраксия никогда не призналась бы ни окружающим, ни самой себе, как приятны и радостны ей минуты, проведенные в обществе Горислава. Боясь выдать себя, она старалась подпускать его не слишком часто и сдерживала улыбку во время разговоров. Близость красивого молодого тела волновала ее. Лицо его было несколько угревато, но скрытые мягкой порослью угри не бросались в глаза и не казались отталкивающими. А глаза Горислава были по-настоящему красивы – серые, большие, опушенные ресницами и затененные бровями. Первая бородка его отливала медью, а волосы выгорели до пшеничного цвета и забавно кучерявились за ушами и на затылке. Иногда (если не сказать довольно часто) Евпраксии хотелось потрогать эти завитки, чего она, понятное дело, позволить себе не могла.
Однажды, когда процессия остановилась на ночлег, случилось так, что барон и оруженосец приблизились к ней одновременно. Сходясь в направлении повозки княжны, они увидели друг друга, но не отвернули, потому что это могло быть воспринято как проявление слабости. Воины с обеих сторон настороженно наблюдали за ними. В свете костров их лица были красно-черными, и Евпраксии опять припомнилось гадание в бане. Тревога охватила ее. Стало не до зудящих вокруг комаров. Она почувствовала себя беззащитной косулей, которую обступили волки.
Аббат Альбрехт, состоявший при посольстве переводчиком, сделал несколько шагов вперед, чтобы услужить хозяину, но тот предостерегающе поднял руку.
– Я сам справлюсь, – сказал он, приблизившись. – А в случае необходимости мне поможет с переводом госпожа Праксида. Вы ведь не откажете мне, Праксида?
Горислав, разумеется, не понял ни слова из сказанного, но от его внимания не укрылось, что вопрос заставил Евпраксию напрячься.
– Княжна, – сказал он, глядя барону в глаза, – если кто станет докучать тебе, то только скажи, я живо отважу любого.
– Маркграфиня Праксида, – обратился к ней фон Дюрент, – вы ведь уже почти графиня, так что не пристало вам позволять слугам распускать язык в вашем присутствии так, будто кто-то дал им слово.
Пока эти двое говорили, Евпраксия никак не могла решить, на кого из них ей смотреть и кого слушать. Но когда за спиной барона выросла фигура фон Седрика, того самого рыцаря, которого оттолкнул от кровати Горислав во время сватовства, она не только повернулась в ту сторону, но и попыталась заслонить собой соотечественника.
– Отлично! – насмешливо воскликнул фон Седрик. – Я вижу, русские воины непобедимы, покуда прячутся за спинами женщин.