— Остановись.
Мир замер на мгновение, и сразу же продолжил бежать, но уже без Пустоши — Пустошь замерла на месте, цунами остановилось, задев всего несколько кварталов, и Вайесс услышала, как неслышно песок бьётся о невидимый барьер — такой же, как раньше, но теперь её собственный, сделанный этими руками и этой мыслью. Людские крики прекращались, и в какой-то момент наступила тишина. Она была везде: на улицах, в головах, в её душе и во всех остальных оставшихся жить душах, тишина витала в воздухе ветерком и ударившем в нос запахом прожаренной на солнце пыли. Синева схлынула, и напала нечеловеческая слабость. Бог поддержал её за голову и осторожно уложил на дорогу, а Вайесс подняла глаза и долго смотрела вверх, пока дымка не заволокла глаза и она не отрубилась окончательно, тяжело дыша и жадно глотая ртом масляный воздух.
— Ты, справилась, ты молодец, — приговаривал Он, смотря, как во сне на её губах играет лёгкая улыбка, — всё получилось, ты справилась…
Бог усмехнулся, закусив губу, и посмотрел вверх, в чистое, перекрытое крышами небо. Теперь всё, к чему он так долго стремился, сбудется, всё сбудется, не может не сбыться…
Костёр
Лес был вневременным, бесконечным, как целая жизнь, как последний её осколок, еле теплящийся у него в руках. Он не мог вспоминать, не мог сожалеть или раскаиваться, потому что времени для этого ещё не хватало. Лес густел, наполнялся запахом листьев и коры, криками птиц и треском ветвей, а Энью продолжал идти, цепляясь за ветки, резавшие лицо и руки, пока от каждого такого прикосновения из глаз текли отвратительно солёные и до боли прозрачные слёзы, а по телу пробегала неунимаемая дрожь. Он ненавидел себя, ненавидел это немощное тело или просто то, что от него осталось, руку, культяпкой висевшую вдоль бока, кровь, капавшую на зелёное — его собственную кровь. Зелёный стал ему претить — он был тошнотворно неприятным, так что голова кружилась, а живот выворачивало наизнанку, заставляя падать или со всей силы облокачиваться на ствол. Он уходил вперёд, но сознание уходило ещё дальше, обгоняя его как минимум на время, как максимум — на расстояние. Одна месть держала их вместе, связывала канатами обещания и ужаса, верёвками семейных и дружеских уз, стоящей перед глазами картиной из чистой боли: смерть учителя, жертва Энн, его, Энью, побег. Силы покидали тело с бешеной скоростью, утекая, выливаясь из ран водопадом из страданий и бесцельного существования. Энью был квинтэссенцией бесцельности, всем тем, что до этого избегал. Злоба вскипала в нём ядовитым пламенем, пробегала жаром по опустошённым венам, ранила сердце.
Энью открыл дверь. Рука с усилием отпустила покрывшуюся мхом ручку, и холод дерева сменился на скрип гнилого пола и шорох мышей. Стало тяжело дышать, и свежий воздух больше не проникал в лёгкие, уступив место затхлости и пыли. В маленьком слуховом окне были видны деревья, но это было совсем другое место, отличное от того, где он был раньше, совсем иное даже по атмосфере, по цветам и образам, возникавшим в голове. Оно не существовало, нигде и никогда, но всё же, он был здесь, и значит, его не существовало тоже, окончательно и бесповоротно. Избушка — старая, старее, чем самые древние здания, которые он видел — ответила на мысль гневным треском и стрёкотом насекомых. На вид комната была небольшой, от силы на несколько человек: покосившийся стол, приставленная практически в упор потрескавшаяся от времени печка, просевшие брёвна стен и изъеденный мышами бесцветный ковёр. Энью пошёл вперёд, задев и уронив единственную табуретку, и она развалилась напополам, сильно ударившись о пол и разлетевшись полегчавшими частями к углам. Дверь напротив тянула его к себе, просила открыть, и он открыл, послушно положив ладонь на такую же шершавую и мокрую ручку.
Он был в той же комнате, снова, но теперь с потолка, выбивая хлюпающий такт, падали капли воды, скатываясь и задевая за острые углы прибитых сверху досок. Вода странно пахла дымом и гарью, резко выделяясь на общем фоне сладковатой застойности и древности, разъедая нос и рот неприятным ощущением жажды и налипшей на тело грязи. Хотелось собрать в руку капли и умыться, убирая скопившиеся грехи, очищая память и душу. Руки сами поднялись к низкому потолку, и по руке скатилась первая едкая, жирная, словно бы восковая капля. Энью слизнул её с руки и протёр второй упавшей в ладонь пропотевший лоб. Кожу защипало, как от спирта, а язык онемел, мешая говорить, но ни двигать губами, ни чувствовать боль он не мог, будто его чувства и возможности были платой за вход в этот бесконечно одинаковый лабиринт.
— Рад видеть, что с тобой всё в порядке, — Энью не сразу заметил Леварда, прислонившегося к печке, но когда обернулся, не удивился, словно так и должно было быть. Перед ним стоял обугленный, мёртвый сосуд, продолжавший из последних сил держать душу и разрушенный силой Нима.
— Учитель, — Левард в ответ поднял почерневшую голову. — Что с Энн?
— Я не видел её, так что, думаю, ещё жива.
— Ненадолго, да? — Энью опустил голову, сказав именно то, что было у него на уме. Изба заставляла не врать.
— Не знаю, как получится, — Левард пожал плечами, и с них посыпалась зола. — Важнее, что с тобой случилось.
— Глупостей много наделал, теперь вот расплачиваюсь.
— Все твои проступки по крайней мере частично и мои тоже, а я, — Левард помолчал, разглядывая новое тело, — за нас обоих, думаю, расплатился сполна.
— Надеюсь, что её эти несчастья обойдут стороной…
— Пожалуй, так будет лучше… — Левард задумался, — Знаешь, я буду очень скучать, правда.
— Я, думаю, тоже, — замялся Энью, — И спасибо. За всё.
— Пользуйся учением с умом, и не погибай понапрасну.
— Хорошо… — Энью помедлил, понимая, что это их последняя встреча, но совсем не показывая виду. Место делало из него совсем не такого человека, каким он являлся на самом деле, — Тогда увидимся, да?
— Да, увидимся на той стороне.
Энью плакал — просто сидел посреди леса и беззвучно плакал, хоть на слёзы влаги и не хватало. Внутри было пусто, настолько пусто, как будто он умер, как будто всё, что было живое вокруг, погибло. Нужно было что-то сделать — что-то грандиозное и невероятное, что напомнило бы ему о том, что он ещё жив и что он единственный, кто ещё жив. Магия сама потекла к нему в руки, впилась в пальцы острыми концами травинок, жалами прошлась по коже от ногтей до запястья, а потом всё выше и выше, заполняя голубизной кровь, излечивая раны физические и нарывая раны душевные. Энергия вливалась в его пустоту, резко заполняя всё до краёв и поднимаясь до самой шеи. Тело пробрало до мурашек, и Энью подумал, насколько сильно это ощущение похоже на вязкость тех капель. Кожа разрывалась и сшивалась обратно, оголяя ткани и выплёскивая кровь, тотчас заполняя организм новой. Энью подумал, что умирает: магия, как ненасытный хищник, пожирала его тело, превращая его существо в чистую силу, но ему всё ещё хотелось больше, и Энью выплеснул её наружу, чтобы хоть на секунду продлить удовольствие. Энергия потекла свободно, разливаясь по кругу и впитываясь огнём в деревья и кусты. Сейчас она была его пламенной злобой, его непотухающей ненавистью, его готовностью умереть, лишь бы уничтожить это страдание внутри вместе со всем вокруг и с ним самим.
Магия взорвалась, в один момент сжигая всё в радиусе двадцати-тридцати шагов, вырывая деревья под корень и плавя камни до плазмы. Угли раскидало далеко в стороны, и со стороны его буйство казалось рождением вулкана. Гнев и сила переполнили его до краёв, поднявшись до кончиков волос, и Энью отдался потоку, одновременно набирая в себя и выплёскивая наружу, создавая единый круговорот из ненависти и боли. Нужно было двигаться вперёд — хотя бы ради Энн, ещё живой, ещё ждущей его, — но он уже не мог, тело не слушалось ни единой команды, прикованное к земле мощным потоком. Горизонт заверчивался вместе с линией его жизни, образуя странный незавершённый круг, деревья вокруг выравнивались, становясь в ряды и распределяя пламя друг на друга в симметричном горении листьев и хвои. Далеко маячили серо-белые горы — Ледяной Пояс — незыблемые ранее глыбы бесстрастия и спокойствия. Горы тряслись, ломались и взмывали вверх, камни, утёсы и пики перемешивались, ломаясь и вздымаясь к небу, превращаясь в спирали титанических плит. Ледяной Пояс стонал и трясся, разрушая сам себя, превращая тысячелетнюю стабильность в минутный ад, становясь хаосом из чужеродности и силы.