На камне был нацарапан рисунок – точнее, остатки нацарапанного рисунка. Кто-то провел немало времени, выводя этот узор. Сейчас можно было различить только изображение руки, на котором имелось несколько борозд, как будто его хотели стереть, но что-то этому помешало. Кроу был заинтригован. Всего несколькими скупыми линиями мастеру удалось точно уловить форму и положение пальцев. Профессору казалось, что он чувствует в этой кисти напряжение или борьбу с напряжением – четыре пальца как бы сжимались в кулак, а большой палец был выгнут под неестественным углом.
– Эта штука связана с одним из трупов, – пояснил Балби. – Похоже на какое-то примитивное произведение искусства.
Отвечая, Кроу слышал собственный голос словно со стороны – мысли вихрем метались у него в голове, пока он безуспешно пытался сообразить, где мог видеть подобное прежде.
– Это неопримитивизм. И очень впечатляющее исполнение. У человека, который это сделал, глаз наметан.
– Это первобытный человек? Пещерный? – спросил Бриггс.
– Неопримитивизм – направление в искусстве, появившееся в этом столетии, – объяснил Кроу, небрежно взмахнув рукой. – Изделие не старое и определенно не древнее. В исполнении чувствуется слишком много… – он сделал паузу, подбирая правильное слово, – понимания. Я бы сказал, что это было сделано не раньше, чем тридцать лет назад.
– И как это связано с отметинами? – удивился Балби.
– А кто сказал, что это как-то связано? Камень обнаружили рядом с одним из тел?
– Ярдли, одна из жертв, зажал его в кулаке, – сказал инспектор.
– Трупное окоченение было уже таким сильным, что пришлось сломать пальцы, чтобы вытащить эту штуку, – добавил Бриггс.
Кроу осторожно погладил камень и поднял взгляд на смертных. Он был по-настоящему заинтригован. Профессор не знал, живут ли на земле такие, как он, но, глядя на полотна Ван Гога, задумывался, не был ли великий художник рожден таким же. Контраст красок на его картинах, эти небрежные мазки и завитки напоминали Кроу то, каким видит мир вервольф, – или как он ощущает его через зрение, обоняние и вкус. Для него плоть этих полицейских казалась живой благодаря поту, копоти, остаткам пищи и питья на коже, жиру на волосах. Их руки несли на себе запахи трамвая, поезда, торговца табаком, продавца газет, мыла из ванной, туалетной воды, которой они плескали себе под мышки, тальковой присыпки со ступней. Их кожа несла на себе отпечаток окружающего мира, сквозь который они шли. Кроу подумал, что если бы умел рисовать, то писал бы картины в стиле ощетинившихся, колючих автопортретов знаменитого голландца, которые тот создал в пору расцвета своего гения.
Восприятие профессора обострялось, но сейчас это не имело особого значения. Интенсивнее всего обновлялись клетки на слизистой носа и рта – у обычных людей это происходило раз в две недели. Насколько Кроу помнил, именно благодаря этому в первую очередь ощущалось приближение трансформации. Но сколько ждать этих перемен? Месяцы, а может быть, даже годы.
Кроу слегка постучал по камню и еще раз посмотрел на эту странную кисть руки, резонирующую с его воспоминаниями. Профессору казалось, будто, ухватившись за нее, он сможет прикоснуться к чему-то, давно для него потерянному. Он поднял взгляд на Мадонну, которая внимательно смотрела на него со стены.
– Как думаете, джентльмены, как долго я вам там понадоблюсь? – наконец спросил Кроу.
3
Чародей по воле случая
– Вот это жизнь, а, Герти?! – воскликнул доктор Макс Фоллер, взглянув на свою жену, и откинулся на спинку заднего сиденья служебного автомобиля.
Черный «мерседес», в который они сели в Падерборне, вез их за тридцать километров, в замок Вевельсбург, где Макс должен был начать трудиться по месту нового назначения. Дело было летом, за шесть месяцев до того, как Балби постучал в дверь квартиры Кроу; германский загородный ландшафт был в цвету. Дорога бежала через луга, пестревшие яркими маками и васильками, которые казались Максу флагами какой-то карликовой нации, приветствующей его на пути к новой жизни.
Он был рад, что им не пришлось ехать по железной дороге. Сюда они добирались поездом, и чем ближе подъезжали к Падерборну, тем больше эсэсовцев появлялось в их вагоне. Макс чувствовал, что его общевойсковая униформа бросается в глаза на фоне пронзительно-черных мундиров, в петлицах которых была эмблема в виде руны «шутцштаффель» – личного оберега Гитлера. Казалось, она все больше просачивается в разные аспекты жизни в Германии – причем эти заносчивые придурки своим поведением делали все возможное, чтобы Макс чувствовал себя не в своей тарелке.
Один из этих типов, ехавший в составе большой ухмыляющейся компании, даже попробовал подкатить к Герти – спросил, куда она направляется и что делает сегодня вечером. Она показала ему обручальное кольцо, на что эсэсовец ответил что-то вроде «какая жалость, что такой яркой представительнице нашей расы придется жить с простым военным из регулярной армии». Откинувшись на спинку сиденья, он принялся выразительно поглаживать свой воротник, тем самым привлекая внимание к красовавшейся там эмблеме в виде скалящегося черепа – отличительного знака охраны концентрационных лагерей.
Герти, конечно, действительно была гордостью нации – настоящая нордическая красавица, холодная как лед. Макс уже хотел что-то сказать этому вояке, но она сама поставила наглеца на место:
– Вы что, не знаете, как знакомиться с женщинами? Похоже, вы в таких делах совсем неопытны.
Эсэсовец покраснел как рак, смутившись гораздо сильнее, чем можно было ожидать в данных обстоятельствах, и только тут Макс заметил, насколько молод этот юноша. На вид ему было лет восемнадцать, не больше. Эта зловещая униформа ослепила Макса, и он не заметил, что его обидчик всего лишь мальчишка. Однако Герти не проведешь. Она была незлой женщиной, но, если ее рассердить, умела нажать пальцем на болевую точку. У нее было особое чутье на такие вещи, и все, кто ее знал, понимали это.
Впрочем, Максу не стоило беспокоиться по поводу этой неотесанной деревенщины из поезда. Сейчас он ехал в служебной машине, на которой развевались флажки со свастикой, а эсэсовцам предстояло тащиться до Вевельсбурга в грязном локомотиве – детище прошлого, девятнадцатого века.
Герти улыбнулась мужу, но это было лишь напряженное, нервное движение губ. Макс отчасти гордился и тешился своим новым назначением, хоть и знал, что его жена неодобрительно относится к его сотрудничеству с СС. Но он убеждал себя, что на самом деле не выпрашивал эту должность, так что в этом смысле его совесть чиста. Он попал сюда исключительно из-за пари.
На прежнем месте работы доктор Фоллер был врачом военной клиники в Зальцгиттере – лечил триппер у солдат артиллерийского гарнизона, охранявших сталелитейный завод. Он работал там вместе с другом, доктором Арно Рабе, и, чтобы развеять тоску, они развлекались тем, что оттачивали друг на друге свои таланты в области ведения полемики.
Темы могли быть самыми неожиданными. Например, одна из них – «Как нам удалось скатиться в такую дыру?» Арно утверждал, что государство ведет себя нечестно по отношению к таким, как он, – подающим надежды молодым людям из низов среднего класса. Макс же возражал, что они несут за это персональную ответственность – нужно было меньше валять дурака в медицинской школе.
Другой горячей темой было «Сыр: помеха или подспорье для национал-социалистского государства?» Приятели могли обсуждать это целыми днями. Возможно, этот спор, в конце концов, был не таким уж бесполезным: многие аргументы против сыра перекликались с тем, что нацисты говорили о музыке в стиле свинг и о современном изобразительном искусстве – двух формах культуры, которые лично Максу очень нравились.
– Сыр по своей природе – это скисшее молоко. То есть представляет собой порчу чистого натурального немецкого продукта. Кстати, коровы тоже немецкие. Фризской породы, заметь.