Операция прошла благополучно. Но нервная, исстрадавшаяся женщина была очень слаба. Хлороформ переносила мучительно. Больные с жалостью смотрели на неё и слушали её тихие, жалобные стоны.
Она всё слабела. Сиделка и сестра от неё не отходили. Через день её загородили ширмами… Все больные поняли, что это значит. Стихли разговоры, шутки, смех. Было всем тяжело и грустно. Прасковья Ивановна даже плакала. Скоро её соседку унесли… Прачка стала креститься.
С ужасом, недоумением смотрела прачка Прасковья Ивановна на опустевшую кровать. Разнородные, непонятные чувства волновали её: она связана с той, которую унесли. Она была близка ей… Теперь Прасковья Ивановна должна что-то сделать, предпринять… Она, простая женщина, должна сдержать слово, сделать честное дело, принять долг обещания. «Лучше уж притаиться, молчать… Зачем себя связывать? Никто ничего не знает и не узнает… Зачем брать обузу?» – мелькали мысли в голове Прасковьи Ивановны. А голос совести и сердца говорил другое и мучил и оспаривал: «А честное слово? А мольбы и слезы матери? А одиночество и горькое сиротство? Что же теперь делать, и как быть?» Вспоминалась ночная сцена. Маленькая слабая фигурка на коленях у кровати… Чёрные глаза, полные ужаса и слёз. И слова: «Моя девочка, моя одинокая девочка… Дайте честное слово!»
Ещё одна жизнь улетела в вечность. Галина Григорьевна унесла с собой и свою тайну, и своё горе, и любовь к ребёнку.
Прасковья Ивановна боролась недолго. Когда она услышала за дверьми горький плач ребёнка, она попросила сиделку привести рыдавшую чёрненькую девочку. Она обняла её и ласкала.
– Я тебя не брошу. Я буду тебе вместо мамы. Я тебя возьму, – говорила она. – Подержите, милая, пока я не выпишусь из больницы. Я её возьму к себе вместо дочки. Я обещала ейной[1] матери. И моё слово твёрдое, – сказала она женщине, которая привела ребёнка.
– Ах, как я рада… Уж не знала, куда девочку девать… – отвечала она.
Все больные очень удивлялись и хвалили Прасковью Ивановну за её доброе сердце, за то, что она хочет приютить сиротку.
Прачечная Новиковой
Прачечное заведение цеховой прачки Прасковьи Ивановны Новиковой находилось на одной из самых шумных улиц Петербурга. Оно помещалось в подвале большого пятиэтажного дома. Пять окон выходило на улицу. Здесь, у этих окон, постоянно гладили прачки в белых передниках. Ловко скользили проворные руки с утюгами по сырому полотну, коленкору, батисту. Эти руки подымали горы кружев и воланов. От белья шёл лёгкий пар. Прачки гладили и часто пели песни. Как будто бы им за работой жилось весело и хорошо. Да и действительно в этой мастерской жилось недурно.
– Я бы ушла. Меня давно в еврейскую прачечную сманивают и жалованье больше дают. Да хозяйку жаль, – говорила Настя, лучшая мастерица, стоявшая исключительно на крахмальных сорочках.
– Правда, наша хозяйка хорошая, справедливая. И харчи сытны, – вторили и другие мастерицы.
Такая слава шла о мастерской Прасковьи Ивановны и о ней самой.
Среди прачечных заведений это было редкостью, так как все работницы были недовольны хозяевами. Да и действительно труд всех работниц тяжёл. У Новиковой прачки жили подолгу, и попасть в её мастерскую было нелегко. Но, конечно, не только сытные харчи привлекали и привязывали к ней мастериц, – в груди простой, необразованной женщины билось отзывчивое сердце. Прогуляет ли поденщица день – Прасковья Ивановна пожурит своим мягким голосом и простит… Иногда втихомолку сунет какую копейку, чтобы домашние не видели.
– Поди, всё прогуляла, и есть дочке нечего… Стыдись, Груша… Ребят жалей. В другой раз не возьму, коли так станешь поступать, – укоряет Прасковья Ивановна загулявшую прачку.
И Груше совестно и перед дочкой, и перед хозяйкой. Ласковые слова глубже доходят до сердца, чем брань да попрёки, да крики.
Заболеет ли подёнщица – Прасковья Ивановна, как мать, пожалеет, первая поможет и опять сумеет немного денег дать потихоньку от свекрови.
Размолвки, ссоры и брань между прачками умела как-то рассудить и разобрать одним словом, и ей удавалось их примирить, успокоить. Но чаще всего ей приходилось разбирать ссоры прачек со своей свекровью, женщиной очень сварливой. Свекровь жила вместе с ними и хозяйничала, т. е. ходила за провизией, стряпала и наблюдала за домом. Жила семья так, как живут семьи зажиточных рабочих. Квартира их состояла из трёх комнат и кухни. За двумя большими комнатами, в которых гладили прачки, находилась ещё одна небольшая, хозяйская. В хозяйской комнате стояла огромная деревянная кровать с грудой подушек, с ситцевым одеялом, составленным из цветных лоскутков. Большой комод был покрыт вязаной скатертью, на нём стоял туалет, а на туалете стеклянные подсвечники и множество чашек больших и маленьких, золочёных, с яркими узорами и с надписями: «Дарю в день ангела», «Пей другую», «Христос воскресе» и т. п. Кроме того, тут стоял ситцевый красный диван, несколько столов и большой сундук, покрытый ковром. Один угол сплошь занимали огромные раззолочённые киоты с иконами. Перед ними теплились три лампадки и была заткнута старая верба. Стены были увешаны царскими портретами, лубочными картинами и фотографическими карточками. На диване, на стульях, на полу чаще всего лежало бельё чистое и грязное, валялись детские игрушки.
Эта единственная комната была и спальней, и столовой, и залой для хозяев. Только бабушка, как её все называли, или мать хозяина, помещалась в кухне. Оттуда целые дни нёсся её громкий, сердитый голос: она всегда с кем-нибудь ссорилась, на кого-то кричала. Старуха была неуживчивая и сварливая. Единственным существом, которое имело на неё влияние, которое она баловала, была внучка Параня. Да и ту, любя, она нередко дёргала за волосы, за уши или шлепала. Тихая и кроткая мать всегда вступалась за неё:
– Не бейте вы её, маменька, ну, чего, право. Не стыдно ли вам! Разум её забьёте!
– Нельзя не поучить… И нас всех так учили… Да худыми не вышли.
Прасковья Ивановна жила с мужем дружно и согласно. Муж её, Иван Петрович, был тихий, неразговорчивый, безвольный человек. Он во всём слушался жену и боялся мать. Вся работа его состояла в том, что он помогал в прачечной мастерской: носил дрова, приготовлял воду, кроме того, разносил бельё заказчикам. Очень часто он строгал Паране какие-то колясочки и ходил с ней гулять.
– У меня муж тихий, хороший… Всё равно, что и не мужик, а ровно баба… – говорила Прасковья Ивановна, когда хотела приятельницам похвалить своего мужа.
Иногда Иван Петрович запивал; тогда он бормотал что-то несвязное, становился ещё тише и ложился спать.
Семья изо дня в день жила в беспрерывной работе. Все интересы, разговоры вертелись около стирки, заказов, белья, прачек. Прасковья Ивановна распоряжалась умело, спокойно, справедливо, как настоящий командир. Только со сварливой свекровью у неё выходили размолвки и, в конце концов, свекровь во всём уступала хозяйке.
Среди этой будничной жизни мастеровых одна Параня вносила живую струю детского смеха, шалостей, болтовни, капризов. Живая, здоровая девочка выносила стойко и сырую атмосферу прачечной, и пар от белья и носилась, как ураган, по подвалу. Ей, как дочери хозяйки, жилось хорошо: прачки её ласкали и баловали, а мать и отец души не слышали.
– Паранька, ты у нас прачкой будешь, – говорила, заигрывая с ней, бабушка.
– Кем же ей иначе-то быть? Вот я её обучу малость, да и сдам ей прачечное заведение. Хозяйкой будешь, – говорила мать.
– Я не хочу быть прачкой… Я хочу быть барыней, – говорила девочка.
– Где тебе, курносая, быть барыней. Держи свою линию… Дело хорошее, прибыльное, – возражал отец.
– Нет, я хочу в карете, как барыня, ездить.
– Ишь ты, чего захотела! – смеялись родители. – Хорошо и на своих на двоих ходить.
В 12 часов дня вся семья обедала в кухне за общим столом с прачками. И тут Параня всех веселила, всех забавляла. Ей шли лучшие кусочки, ласки и улыбки.