Птичка Вшит «зингером» в куб коммунальной квартиры, кенарь – мешочек пунктиров, поддёвка для чайной души! Пирамидальные трели о киль заостряет, граня, и держит по вертикали нa клюве кулёк огня – допрыгни до меня! Любовник небес и жених — кенарь и человек — встречаются взглядом, словно продёрнутым через мушку. Метнув звуковое копьё, ожидают его возврата, объятые обаяньем азарта: придет ли царствие и чьё? Если гитару берёт человек и пытается петь, птичка от смеха и муки белыми лапами рвёт клеть. Что eй певец человечий, или всё кроманьонец, хоть и кормилец… «Весна – дворец стекла и камня…»
Весна – дворец стекла и камня. В сосульке ампулка сидит и раздаёт за каплей каплю. Блажен весенний реквизит. Пьянит весёлости настой, и пухнет водяной рукав, пришитый лычками мостов к шинели серого песка. Чтоб доказать речную синь, как апельсиновая корка, плывёт оранжевый буксир для глаз отчаянный и колкий. Лишь белооблачная Арктика висит угрозой холодов и изучает, как по картам, ловушки спусков и дворов, завинченность пролётов лестничных и взвинченность моих тирад, законсервированных в вечности лепных девиц и колоннад. Весь правый берег словно вырезан, как из картона чёрный контур, и далеко за город вынесен резною стенкой горизонта. Он постепенно растворяется, огни насыпав кое-где, искрится огненною рясой на пёстрых лицах и в воде. Лиман По колено в грязи мы веками бредём без оглядки, и сосёт эта хлябь, и живут eё мёртвые хватки. Здесь черты не провесть, и потешны мешочные гонки, словно трубы Господни, размножены жижей воронки. Как и прежде, мой ангел, интимен твой сумрачный шелест, как и прежде, я буду носить тебе шкуры и вереск, только всё это блажь, и накручено долгим лиманом, по утрам – золотым, по ночам – как свирель, деревянным. Пышут бархатным током стрекозы и хрупкие прутья, нa земле и на небе – не путь, a одно перепутье, в этой дохлой воде, что колышется, словно носилки, нe найти ни креста, ни моста, ни звезды, ни развилки. Только камень, похожий на тучку, и оба похожи нa любую из точек вселенной, известной до дрожи, только вывих тяжёлой, как спущенный мяч, панорамы, только яма в земле или просто – отсутствие ямы. «Гонит в глазницы стёклам…» Гонит в глазницы стёклам — разбиться наверняка — встревоженная и мокрая зебра березняка. Стынет в разливе речки вспыльчивости горячей, прядает скворечниками струнных пустых ушей. Поэт и Муза Между поэтом и музой есть солнечный тяж, капельницею пространства шумящий едва, — чем убыстрённей поэт погружается в раж, женская в нём безусловней свистит голова. Сразу огромный ботинок сползает с ноги — так непривычен размер этих нервных лодыг. Женщина в мальвах дарёные ест пироги, по небу ходит колёсный и лысый мужик. Землетрясение в бухте Цэ Утром обрушилась палатка нa меня, и я ощутил: ландшафт передёрнулся, как хохлаткина голова. Под ногой пресмыкался песок, таз с водой перелетел меня наискосок, переступил меня мой сапог, другой – примеряла степь, тошнило меня, так что я ослеп, где витала тa мысленная опора, вокруг которой меня мотало? Из-зa горизонта блеснул неизвестный город и его не стало. Я увидел – двое лежат в лощине нa рыхлой тине в тени, лопатки сильные у мужчины, у неё – коралловые ступни, с кузнечиком схожи они сообща, который сидит в золотистой яме, он в ней времена заблуждал, трепеща, энергия расходилась кругами. Кузнечик с женскими ногами. Отвернувшись, я ждал. Цепенели пески. Ржавели расцепленные товарняки. Облака крутились, как желваки, шла чистая сила в прибрежной зоне, и снова рвала себя на куски мантия Европы – м.б., Полоний зa ней укрылся? – шарах! – укол! Где я? А на месте лощины – холм. Земля – конусообразна и оставлена на острие, острие скользит по змее, надежда напрасна. Товарняки, словно скорость набирая, нa месте приплясывали в тупике, a две молекулярных двойных спирали в людей играли невдалеке. Пошёл я в сторону от самозабвенной четы, но через несколько сот метров поймал я трепет, достигший моей пяты, и вспомнилось слово rabbit. И от чарующего трепетания лучилась, будто кино, утраченная среда обитания, звенело утерянное звено между нами и низшими: трепетал Грозный, примиряя Ламарка с ящерами, трепетал воздух, примиряя нас с вакуумом, Аввакума с Никоном, валуны, словно клапаны, трепетали. Как монокино проламывается в стерео, в трепете аппарата новая координата нашаривала утерянное. Открылись дороги зрения запутанные, как грибницы, я достиг изменения, насколько мог измениться. Я мог бы слямзить Америку — бык с головой овальной — a мог бы стать искрой беленькой меж молотом и наковальней. Открылись такие ножницы меж временем и пространством, что я превзошёл возможности всякого самозванства — смыкая собой предметы, я стал средой обитания зрения всей планеты. Трепетание, трепетание… На бледных холмах азовья лучились мои кумиры, трепетали в зазоре мира и антимира. Подруги и педагоги, они псалмы бормотали, тренеры буги-вуги, гортани их трепетали: «Распадутся печати, вспыхнут наши кровати, птица окликнет трижды, останемся неподвижны, как под новокаином нa хрупкой игле. Господи, помоги нам устоять на земле». Моречко – паутинка, ходящая на иголках, — немножечко поутихло, капельку поумолкло. И хорда зрения мне протянула вновь ту трепещущую чету, уже совпадающую с тенью стула, качающегося на свету лампы, заборматывающейся от ветра… А когда рассеялись чары, толчки улеглись, и циклон утих, я снова увидел их — бредущую немолодую пару, то ли боги неканонические, то ли таблицы анатомические… Ветер выгнул весла из их брезентовых брюк и отплыл на юг. |