— Обезьянам в цирке тоже аплодируют, однако их не пускают в приличное общество. Пойду скажу Джейн, чтобы утром собирала наши вещи…
Слушая, как рыдает в своей комнате Эмма, женщина вздохнула. Ну почему, имея такую красоту, дочь пользуется ею только во вред? Причем не одной себе во вред… Мэри Кидд лучше своей дочери понимала, какой скандал ждет Гревилла, если кто-то узнал его рядом с Эммой. Завтра утром наверняка пришлют записку от Чарльза с требованием убраться вон, и это будет справедливо.
Только куда деваться? От прежних знакомых они постарались избавиться, даже Кэдоганам, чье имя она взяла, Мэри при нечаянной встрече не кивнула, сделав вид, что не узнала. Снова идти в услужение или вернуться в деревню?
Так ничего не решив, она заснула тревожным сном, кляня дочернюю красоту. Не всегда красота приносит счастье, что правда, то правда.
Эмма прорыдала до утра.
Записку не принесли, но сам Гревилл появился только в конце недели. Он был строг, даже суров. Бросившуюся навстречу Эмму спокойно отодвинул рукой:
— Позови мать, нам нужно поговорить.
— Чарльз, прости меня. Я буду послушной, не буду никуда выходить из этого дома и петь тоже не буду. Совсем! Даже учителя не нужно.
Миссис Кэдоган вошла в комнату, смущенно поглядывая на покровителя дочери. Ее вина в неприличном поведении Эммы есть, мать обязана научить свое дитя быть благодарным к тем, кто ей помогает.
— Миссис Кэдоган и Эмма, я полагаю, вы понимаете, чем вызвано мое недовольство? Эмма, помолчи, ты достаточно много уже наговорила, вернее, напела. Не стану объяснять, что такое поведение неприлично, что оно позорит не только тебя, но и меня, напомню только, что ты обещала вести себя скромно и тихо.
Эмма сидела, опустив голову. Что она могла сказать в свое оправдание, что просто забылась под влиянием музыки? Глупо, потому что это означало бы, что она может так же забыться еще не раз.
— К счастью, там не оказалось близко знакомых со мной людей, а тебя никто не узнал. Но ты понимаешь, что еще раз допустить такое я не могу, в отличие от тебя я вращаюсь в кругах, где не позволительны столь нелепые выходки.
— Чарльз, я больше никуда и никогда не пойду…
— Это вопрос будущего, я сейчас, я полагаю, вам следует на лето удалиться в деревню.
В ответ ахнули обе женщины. Высылка в деревню, то, чего они боялись больше всего!
— Я оплачу переезд и дам денег на проживание там. К осени, думаю, в Лондоне забудут о непрошеной певице, тогда можно будет вести разговор о возвращении. К тому же тебе не мешало бы проведать дочь, о которой ты просто забыла, Эмма.
Он был прав, во всем прав! И о ее нелепой выходке, и о дочери тоже. Отправив маленькую Эмму в Хаварден, ее мать ни разу не навестила малышку. Она не столько боялась, что Гревилл может не захотеть вернуть ее обратно, сколько не испытывала никаких материнских чувств, все же семнадцать лет не тот возраст, когда становятся ответственными матерями, тем более отправив новорожденную дочь далеко от себя.
И вот свершилось, их самих высылают следом, и непонятно, вернут ли. И поделать ничего нельзя…
Как спросить у Гревилла, вернет ли? Эмма придумала:
— Чарльз, а ты дашь мне, подписанные конверты, чтобы я могла просить у тебя прощения?
— Дам, только не делай этого по два раза в день, никаких конвертов не хватит. Я буду присылать ежемесячно по десять фунтов, думаю, в деревне вам этого хватит.
Он не позволил поцеловать себя на прощание, лишь сам коснулся щеки Эммы холодными губами и руки миссис Кэдоган. Она называла себя теперь только так, чтобы больше не быть привязанной к прежней жизни. Но не быть привязанной не получалось, они возвращались туда, откуда начали свой путь в Лондон.
— Если он не пришлет содержание, значит, он меня бросил.
Матери очень хотелось сказать, что сама виновата, но в голосе Эммы слышалось такое страдание, что женщина промолчала.
Двухлетнее голубоглазое чудо радостно бросилось к Эмме:
— Мама!
Как девочка угадала, что это так, не понял никто, но сама Эмма вдруг почувствовала себя матерью, счастливой матерью. Может, ради возможности жить взаперти в Лондоне и не стоило отказываться от радости видеть это чудо каждый день, ощущать на своей шее ее ручонки, слышать детский лепет?
Первые дни Эмме так и казалось. Она много гуляла с малышкой, учила ее новым словам и была счастлива.
Но мать прекрасно понимала, что это ненадолго, потому что наступал вечер, маленькую Эмму укладывали спать, и старшей Эмме оказывалось нечем заняться.
И дело не в безделье, все прекрасно понимали, что вечно это продолжаться не может.
Эмма не послушалась совета Гревилла экономить конверты, она писала каждый день. Описывала счастье чувствовать себя матерью, то, как прелестна ее малышка, как она сама скучает по Чарльзу и любит его в разлуке во сто крат сильней, чем дома, что бесконечно несчастна из-за своей дурацкой выходки, никогда ее не повторит и умоляет, заклинает всеми святыми простить!
Этим заканчивалось каждое письмо: «Умоляю о прощении! Для меня самое страшное — знать, что Вы все еще не нашли в своем сердце хоть маленький уголок для несчастной Эммы, которая сама себя уже давно казнила, а жива лишь только надеждой увидеть Вас еще хоть раз!».
Письма были по-прежнему вопиюще безграмотны, и только привычка разбирать каракули любовницы помогала Чарльзу понимать, что в них. Эмма не просто не признавала знаки препинания, кроме точек, которые ставила невпопад, она еще и строчные буквы заменяла заглавными по своему усмотрению. Ставила их не только в начале слова или имени собственного, но и первыми у любого слова, которое казалось ей важным, или вообще внутри слова, если считала, что так звучит лучше! Продираться через безумное количество грамматических ошибок, отсутствующих запятых и раскиданных по тексту, заглавных букв было делом нелегким.
Гревилл научился схватывать суть одним взглядом. Вот здесь пол-листа о ее страданиях из-за совершенного проступка (Чарльз уже наизусть помнил все фразы), еще четверть листа о радости, доставленной дочерью… наконец, две фразы по делу — одна о прочитанной книге (знать бы еще, поняла ли идею) и о том, что удалось сэкономить два фунта! Наивная дурочка, писать об экономии тому, кто деньги дает. Выслать не десять, а восемь фунтов, если им хватает восьми? Но Гревилл не стал наказывать глупышку за такую опрометчивость.
Хуже, если она на сэкономленные средства примчится в Лондон без всякого зова.
Чтобы избежать этого, приходилось отвечать часто, пусть лучше обливается слезами над письмами, чем распевает арии посреди театра. Гревилл ловил себя на том, что не влюблен в Эмму, уже совсем не влюблен. На расспросы Ромни отвечал, что Эмма с матерью поехали в деревню на свежий воздух отдохнуть и проведать родственников. О дочери речь не шла, даже Ромни ни к чему знать о таком наследстве Эммы.
Бедняга Ромни оказывался меж двух огней, ведь это в его студии Гревилл увидел портрет девушки неземной красоты и уговорил сообщить, кто она и где находится. Только потом Чарльз напросился в гости в Ап-Парк и убедил Эмму в случае необходимости (а Гревилл лучше других понимал, что таковая скоро наступит) обратиться за помощью к нему. Но Гревилл просил Джорджа Ромни сделать вид, что они с Эммой не знакомы, объяснив, что девушка пытается избежать любых встреч из прошлого, когда находится рядом со своим новым покровителем.
Дядя Гревилла лорд Уильям Гамильтон был поистине удивительным человеком. Столь разносторонними знаниями и увлечениями мало кто мог похвастать. А еще знакомствами с самыми разными людьми. Английский посланник в Неаполе знал, кажется, все и всех: короля и контрабандистов, торговцев вином и архивариусов, художников, музыкантов, промышленников, текстильщиков, виноделов, калабрийских бандитов, дипломатов, коллекционеров самых разных мастей и тех, кто активно изготавливал и продавал подделки…