Огляделся Павел Евстигнеич да на первых порах, забывши беду спою великую, плюнул изо всей силы…
— Провалитесь вы все, не радуйтесь беде чужой!
И ушел старый истопник в дом свой.
Побалакала толпа, посудачила, поглядела на двери запертые и пошла себе по делам своим.
Тем временем старуха бедная Алена Игнатьевна себе места не находила… Легко было старца невинного спрятать, легко было мужа старого обмануть, да не легко было видеть, что грозит старику страшная кара великокняжеская за оплошку его. Старый-то игумен, отец Порфирий, чай, теперь в пристройке банной спит себе почивает, а мужу-то старому совсем погибель пришла. Все время, стоючи за дверями наружными, слушала Алена Игнатьевна речи сердитые жильца дворового и мужа своего старого, и все время горело полымем жарким сердце ее чуткое, все время норовилося ей выбежать из-за дверей и во весь голос крикнуть, на весь город великий, Москву славную, что-де здесь изменник великокняжеский, что-де я виновна, я спрятала игумена Порфирия в бане своей!
Но какая-то сила высшая удержала Алену Игнатьевну, и все время, слова не проронивши, прослушала она пререкания супруга своего старого с Демьяном Скоробогатовым.
Но вот шагами неверными вступил Павел Евстигнеич на крыльцо свое, вошел в горницу свою, давно знакомую, родную, и не узнать было его старой Алене Игнатьевне… Как снег январский белело лицо его, сухи были уста его, и блуждали очи по всем углам горницы знакомой.
Хриплым голосом бормотал старый истопник, ощупывая кругом себя руками дрожащими:
— Где же узник великокняжеский?! Где же игумен Порфирий?! Зачем взял он с собою голову мою злосчастную?!
Бросилась Алена Игнатьевна к старику своему, обвила его руками, неточным голосом завопила:
— Павел ты мой свет-Евстигнеич, приди в себя, образумься! Погляди на меня, на жену твою верную, погляди на дом свой, что своими руками строил!.. Все по-прежнему стоит, и я, жена твоя верная, пред тобою, как лист пред травой, стою по завету отцов наших… Молви же словечко, супруг мой любезный!
Бог весть, слышал ли Павел Евстигнеич речи отчаянные старой жены своей, знал ли он, что кругом него творится, только подошел он к углу красному, перекрестился, колени преклонил и отошел от икон святых подалее, сел к тем окнам, которые на улицу выходили, — сел и затих…
Не смея слова сказать, поглядела на него Алена Игнатьевна и маленько душою успокоилась…
«Что же, — помыслила она, — гнев великокняжеский не страшнее геены огненной… Да и сам князь Василий Иоаннович, хоть и грозен, помилует старого слугу своего, а старец святой, игумен Порфирий, тем временем переждет у нас, в силу войдет и куда ни весть в обитель пустынную убежит…»
Тут грех неосторожливый случился с доброй женой Аленой Игнатьевной; бросила она своего старика больного, одного оставила и пошла по соседям, поспрошать, что они видели да что знают…
Тишина настала в горнице истопника великокняжеского. Сидел Павел Евстигнеич и не узнавал жилья своего родимого: все чудилось ему, что собираются вкруг него грозные судьи, бояре да окольничие, что судят его немилостиво, попрекают его за измену великому князю Василию Иоанновичу… Чудился ему, бедному истопнику нагрешившему, грозный синклит судий, что сурово глядели на него, грозно персты поднимали, и не было у него слов оправдать себя, вину свою уменьшить. Так и слышал он, что перемолвливаются между собою судьи грозные: «виновен истопник Павел в измене великому князю Василию Иоанновичу; спознался со врагом великого князя — князем Шемякиным, и за то ему милости нет. Отрубить тому Павлу голову всенародно, дабы ведали про то все изменники и предатели великого князя!»
Вздрогнул и заметался старый истопник, руки поднял он к шее своей, стал ощупывать, цела ли голова его… И вдруг попала рука Павла Евстигнеича прямо на цепочку, которою прицеплен был образок святого его, и ужаснулся, затрепетал старик… Почудилось ему, что коснулся он холодного тела казненного изменника великокняжеского…
Дико глазами сверкнул старый истопник, сорвался он с лавки своей, завопил громким голосом и выбежал в безумии на тесный двор усадьбы своей, где баня стояла…
Жестокий мороз трещал; защипал он старика за щеки, за руки, да не чуял его седой истопник Павел Евстигнеич… Напало на старика какое-то безумие мгновенное: метался он из стороны в сторону по двору своему тесному, словно защиты искал от врагов лютых… Натыкался старик на углы, на всякую рухлядь, что на пути стояла, ушибся сильно, да не чуял этого в трепетном ужасе своем…
Вот ощупал Павел Евстигнеич перед собою сруб какой-то, стал дальше брести, стоная глухим голосом, едва ноги волоча, и вдруг опустилась рука его дрожащая на щеколду дверную… Нажал старик, и отворилась перед ним дверца малая… Вошел он в горницу тесную и остановился…
Пахло в бане вениками свежими, угаром веяло, но ничего не чуял Павел Евстигнеич. Мнилось ему, что привел его в эту каморку тесную кто-то неведомый, что сует этот самый неведомый ему под руки веревку мочальную, что свесилась с потолка низкого… И шепчет ему сей неведомый: «Вот тебе веревка… Убеги от кары великокняжеской!»
Осмотрелся мутными глазами старый истопник вокруг себя; увидел он перед собою в полумраке предбанника тесного свесившуюся с потолка веревку, на которой солому в баню таскали…
«Знать, судьба моя такая», — помыслил он и громким голосом молиться начал:
— Отпусти мне, Господи, грех тяжелый — самоубийство грешное! Не нахожу я в сердце своем силы предстать на суд великого князя, трепещу я мук лютых, позора мучительного! Не уберег я узника великокняжеского, пропади же тело мое грешное и душа моя слабая!
Подошел старый истопник к веревке, петлю крепкую сложил и надел себе на шею… Привязал потом Павел Евстигнеич веревку покрепче к перекладине потолочной, и через мгновение какое-нибудь не было бы уже в живых старого истопника…
Но судьба человеческая в руках Божиих…
Вдруг услышал Павел Евстигнеич на плече своем чью-то руку чужую, прозвучал над ним голос кроткий и ласковый:
— Что ты творишь над собою, безумец? Или не ведаешь, что тот, кто на себя руки поднимет, вечно будет гореть в полыме адовом?!
Онемев от испуга, услышав речь нежданную человечью, обернулся Павел Евстигнеич и увидал перед собою игумена Порфирия. Бледен был старец, еле на ногах держался, а все же видно было, что полегчало ему: прошло беспамятство его, и бред его покинул. Сразу догадался инок старый, отчего истопник великокняжеский до такого греха дошел, руки на себя поднял…
— Сними веревку с шеи своей, раб Божий, перед тобою узник твой пропавший. Веди меня опять в горницу свою, запирай меня замками крепкими, засовами железными… Минует тебя кара великокняжеская…
Все безмолвен был старый истопник; и радость спасения нежданного переполняла сердце его, и скорбь глубокая о бедном старце Порфирии мучила его. Опустился он перед игуменом на колени, охватил его руку исхудалую и жарко лобызать стал… И почувствовал старец Порфирий на руке своей горячие слезы благодарные…
III
Милость великокняжеская
Во дворце своем кремлевском в эту пору послеобеденную занят был великий князь Василий Иоаннович делами государскими. Заботлив был владыка московский ко всему, что касалось обширной державы его. Потрапезовав, отдохнув малость, прочитав молитвы уставные в дворцовой моленной своей, сел государь-князь за широкий стол дубовый, покрытый сукном алым аглицким, и стал дьяка слушать. А дьяк одну за другой читал великому князю грамоты от воевод пограничных, что на рубеже литовском землю русскую берегли, что следили в степях донских за лукавым ханом крымским. Слушал князь-государь, чело наморщив, брови сдвинув, и на каждую грамоту кратким словом отвечал, а дьяк седой ловил те слова государевы и запоминал их крепко-накрепко, чтобы потом воеводам ответ отписать. Сидел князь Василий Иоаннович на рундуке резном; был надет на нем кафтан будничный, без шитья всякого, без парчи дорогой. Много уже грамота прочел дьяк, много уже времени прошло… Вдруг в горнице соседней громкий говор послышался… Нахмурил князь-государь еще более брови свои соболиные, метнул на дверь взор сердитый: не любил он, когда прерывали его, докучали ему непрошено за делами государскими.