Тяжело вздыхаючи, поплелась за ним Алена Игнатьевна. На славу была у старого Павла светлица срублена: гладко тесанные стены, плотно пригнанный из толстых досок пол, крепкие, дубовые оконницы — все показывало, что смотрел за стройкой зоркий хозяйский глаз.
— Здесь-то и будет у нас отец-игумен жить? — спросила старуха, оглядывая и обметая все углы и лавки.
— Вестимо, здесь, — отрывисто молвил Павел.
Позвал он своего парня кабального Харлама; принес тот гвоздей да топор, да молот тяжелый. Прибили они к двери и к ставням новые запоры, новые крючья кованые; старый истопник все сам оглядел да испробовал; тряхнул волосами седыми…
— Так ладно будет… Харлам, вот тебе наказ мой: будешь ты с вечера до свету на дворе у ворот сторожить; псов спусти с привязи, и чтобы ни единая душа на двор мой не попала. He то береги свою голову!..
— Устережем, небось! — бойко ответил парень. — Аль воров опасаешься, хозяин?
— То не твоего ума дело, — сердито обрезал болтливого парня истопник. День хоть весь на сеннике спи, а ночь — сторожи… Похаживай себе с дубинкой; хочешь, — песни пой, хочешь, — помалкивай…
— Воля твоя, — сказал, низко кланяясь, Харлам.
Алена Игнатьевна, стоя у образницы, то поправляла лампадки, то крестилась с тяжкими вздохами на святые лики.
— Чу!.. Кажись, в ворота стучат? — насторожился хозяин, зорко прислушиваясь. — И то… Идем-ка, парень.
Вышли они на резное крылечко, что со двора в передние сени вело. И впрямь, грохотали и трещали створы ворот под чьими-то ударами властными. Бросились старый истопник да Харлам отворять.
Въехали на двор простые низкие сани на полозьях деревянных, запряженные худой, заморенной лошадью. Заскрипел под санями пушистый свежий снег; нанесло его за ночь на двор целые сугробы…
— Гей, принимай узника государева! — гулко закричал Павлу жилец дворцовый Демьян Скоробогатов.
Был Демьян дороден и лицом багров; быстро бегали по сторонам его злые и лукавые глаза, светившиеся из-под рыжих бровей. Не любили Демьяна товарищи, сварлив он был нравом и любил кого не боялся словом сердитым изобидеть.
— Спали, что ли, вы тут на печи, на лежанке? — ворчал он, слезая с саней.
— Не гневись, не дослышали стука твоего, — спокойно ответил старый истопник, подходя к дровням.
Игумен Порфирий, худой и высокий старец, выйдя из саней, слова не молвил, только оглядел впалыми очами своими тесный, заваленный сугробами двор и хоромы. Не тепла была ветхая ряса старца, и вздрагивал он порой от мороза мелкой дрожью…
— Иззяб, поди, отче? — жалостливо спросил Павел, ведя его к обледеневшему крылечку и поддерживая под руку.
— Показывай ту горницу, где узник жить будет! — сердито молвил Скоробогатов, похлопывая рукавицами.
— Вот сюда, правей! — говорил старик, проводя приехавших через полутемные сени.
— Ишь, темень какая! — ворчал жилец.
Войдя в светлицу, старец, все еще слова не молвя, опустился на колени перед иконами и стал поспешно и часто креститься.
— Дворецкий Иван Юрьевич Шигона наказал тебе крепко-накрепко запереть ослушника государева! — спесиво сказал Скоробогатов. — А мне повелел боярин всю его горницу осмотреть, — надежна ли… Слышишь, Павел, приказ боярский?
— Исполняй, молодец, коли так наказано, — смиренно ответил Павел Чулков, все поглядывая на молящегося старца.
Алена Игнатьевна тоже в светлицу проскользнула и, вздыхаючи тяжело, смотрела на отца-игумена.
— Плотно ль двери запираются? Есть ли на ставнях крюки железные? — грозно допытывался Демьян Скоробогатов, обходя кругом светлицу и хмурясь…
— Все в справе, Демьянушка, сам видишь. Так и боярину поведай, — отвечал, опять кланяясь, Чулков.
Вдоволь насмотрелся, наконец, Скоробогатов.
— Смотри же, старик, пуще глазу береги узника. Коли что приключится, ответишь и государю-великому князю, и боярину-дворецкому! — сказал он на прощанье старому истопнику, вышел на двор, грузно в сани уселся и уехал. Заперли за ним ворота… Тогда только поднялся с колен игумен Порфирий. Подошли к нему под благословение старик и старуха. Осенил он их крестом, высоко подняв свою исхудалую, желтую, как воск, руку.
— Чай, не припомнишь меня, отец святой? — удерживая слезы, заговорила Алена Игнатьевна. — Бывала я у тебя в лавре; не раз ты со мною беседовал… Эка беда какая приключилась!..
— Много ко мне богомольцев приходило, — с кроткой улыбкою ответил отец Порфирий. — А другое твое слово неразумно, дочь моя… Все мы под Господом ходим. Захочет Он, — смягчит сердце владыки гневного, а не захочет — Его Божья воля…
— Чай, озяб, отец святой? — снова спросил старый истопник, отирая старческой рукою покрасневшие глаза.
— Потрапезовать не хочешь ли? — вставила старуха.
— Не время теперь о телесной пище помышлять, твердо произнес старец. — Оставьте меня одного, други мои… Душа моя жаждет молитвы…
Снова благословил он их обоих, и вышли они из светлицы, оставив игумена опять коленопреклонившимся перед святыми иконами.
— Нету моей моченьки! — плакала Алена Игнатьевна, входя в черную горницу. — Жалко мне старца!
— Святой человек! — сказал Павел Евстигнеич. — Его не оставит Господь… А служба государева допреж всего стоять должна… На то мы и крест целовали.
День уже начинал смеркаться.
II
Напасть великая
Прошел вечер темный, прошла ночка морозная со своими звездами золотистыми; опять светлый, ясный денек настал. Повершил великий князь Василий Иоаннович в своей палате постельной неотложные дела государские до полудня, как всегда, потрудился он с верными боярами, дьяками и стольниками, и лишь тогда отпустил их по домам…
И вся Москва-матушка стольная, как всегда, повершила свои дела обыденные… Вдоволь меди да серебра, не мало и золотых червончиков наторговали купцы в тесных и темных, но богатых всякими товарами-узорочьями рядах своих, в Китай-городе… Рабочий люд — плотники да литейщики да каменщики — вдосталь притомились…
Спала, отдыхала вся Москва-матушка со своими слободами-пригородами. В хоромах чулковских тоже как-будто все притихли, уснули… Храпел кабальный парень Харлам, назябшись за долгую ночку морозную, что проходил по двору с дубинкой на стороже; отдыхал сладко, после обеда сытного, и сам хозяин. Был он покоен за своего узника: знал, что крепки у светлицы замки, крюки да запоры, что смирен и покоен старец Порфирий, все лишь молится да тяжко вздыхает. Снилось истопнику старому, что жалует его своей милостью великий князь за службу честную, что и дворецкий государева, взыскательный, Шигона, Иван Юрьевич, ласково ему, старику, улыбается.
Никто и не ведал, что в светлице шла в это время беседа горячая между узником игуменом Порфирием и доброй старухой Аленой Игнатьевной. Сквозь окно слюдяное проникали в горницу бледные, холодные лучи солнца зимнего; озаряли они серебряные ризы образов, лавки гладко тесанные, стол липовый, на котором стояла чашка деревянная с водою и лежал ломоть хлеба ржаного недоеденный. По всему видно было, что уже долго та беседа меж хозяйкой и старцем шла… Лились слезы горячие из глаз хозяйки; бледно, измучено было лицо инока.
— Послушай меня, отец святой! — говорила, рыдаючи, старуха. — Укройся от гнева государева хоть на малое время! Смягчится сердце великого князя, отойдет гнев его, тогда без страха пойдешь на суд его праведный… Схороню я тебя так, что не найдут тебя ни стрельцы, ни жильцы, ни бояре… Есть у нас в мыльне каморка потайная; про нее и мой-то Павел Евстигнеич запамятовал, а людишки наши кабальные и ведать не ведают. Укройся, отец святой, пережди тучу-беду черную!..
— Нет, — в тяжком раздумье, качая головою, отвечал старец. — Негоже мне, священноиноку, таиться да скрываться, как татю-грабителю… Любвеобильна ты сердцем, дочь моя, и милосердна забота твоя, а все же нельзя мне принять услугу твою…
Через силу говорил старец, недужилось ему сильно: темнело в глазах, дрожь трясла его тело иссохшее. Все видела Алена Игнатьевна, еще пуще стала просить инока.