«Сбежать у меня не выйдет. Ладно, пусть будет другая тюрьма», — подумал Жан Робер и, вздохнув, подчинился судьбе.
Число вооруженных стражников, а также мальчишек, присоединившихся к шествию, неуклонно увеличивалось. За каждым пленником следила сотня взглядов. Жан Робер внутренне сжался. Вдруг кто-нибудь заметит, что он угодил в колонну случайно, не будучи в списке? Он мечтал поскорее куда-нибудь попасть, хотя бы в новую камеру.
Наконец узники прошли через огромную арку во двор с несколькими домишками. За ними тянулся сад для прогулок, перемежавшийся огородными грядками.
В дальнем конце сада их остановили у стены. Толпа вливалась во двор и завывала, призывая к расстрелу заложников.
Несообразительный Жан Робер постепенно начал понимать, что творится. Конвоиры из Национальной гвардии защищали узников от безумствующей толпы только для того, чтобы казнить их в военной манере. Он до того удивился, что выкрикнул:
— Да они нас расстреляют!
Необоримый страх стальными тисками сжал сердце. Жан Робер дернулся вперед.
Гвардеец с отрешенным, мечтательным лицом грубо толкнул Робера обратно к стене и стал сдерживать прикладом винтовки, не переставая думать о чем-то своем.
— Я не виновен! Не… — кричал извозчик.
— Виновных тут нет, — тихо произнес молодой монах и положил руку ему на плечо, утешая.
— Нет… — завопил несчастный и, выпучив глаза, злобно стряхнул с себя милосердную длань, стремящуюся насильно примирить его со смертью. В горле застрял комок, каждое слово причиняло боль. На подбородке блестела слюна.
— Не хочу умирать! — яростно взревел он.
— Тише! — сказал монах. — Нам всем следует научиться умирать.
— Но я не хочу, — снова выкрикнул Робер. Ему было нелегко говорить, и от усилий на лбу выступили капли пота.
Недалеко от стены, в саду, солдаты обсуждали порядок расстрела. Некоторые коммунары делали последние отчаянные попытки остановить преступление, однако дело зашло слишком далеко. Заводилы побуждали людей требовать крови, и толпа успела заразиться жаждой убийства.
— Пора выбираться отсюда, — перешептывались меж собой члены Главного совета Коммуны. Когда, чуть погодя, раздались выстрелы, никого из высокопоставленных лиц рядом уже не было.
Охранники отошли от заложников, чтобы присоединиться к расстрельной команде.
— Эй! — окликнул Робер гвардейца, собравшегося уходить, и чуть не бросился за ним следом. — Я не из этих…
Ему не дали договорить. Разъяренный гвардеец с силой ударил его прикладом под дых, толкнув обратно. Робер схватился за живот и принялся ловить ртом воздух: парализованные мускулы остановили дыхание. Боль заставила его опуститься на одно колено.
Гвардеец отвернулся и исчез.
Монах, глядя на скорчившегося соседа, поднял руку, отпуская грехи: «Ego te absolve ab omnibus…»[133].
Робер все еще задыхался, когда начался расстрел. Пули прошили ветви отцветающих фруктовых деревьев. Нежная весенняя зелень мгновенно разлетелась в клочки, сучья поломались, кора покрылась ожогами. Пока гвардейцы перезаряжали ружья, послышались принесенные ветром звуки вальса: неподалеку от сада располагался лагерь немецких оккупационных войск, и его обитатели отдыхали под музыку, радуясь хорошей погоде.
Когда все жертвы упали на землю, солдаты достали револьверы и начали добивать умирающих. Под нескончаемую череду этих милосердных выстрелов заблестели и штыки. Как обнаружилось позднее при вскрытии, в некоторых телах засело до шестидесяти-семидесяти пуль, причем на них насчитали и по столько же колотых ран[134]. Немало членов расстрельной команды тоже оказались ранены собственными товарищами.
Казнь сочли законченной, и полковник Гуа с Клавье совершили последний осмотр. В списке стояло пятьдесят имен, однако трупов было на один больше.
Гуа пожал плечами.
— Определенно, один лишний[135].
Но вдаваться в подробности никто не стал, ведь время поджимало. Шаг за шагом, баррикада за баррикадой, войска Версаля отвоевывали Париж у коммунаров.
В тюрьме Гран-Рокет все еще находились триста пятнадцать заложников. На следующий день человек по фамилии Ферре попытался поставить их перед выбором: либо они отправляются с расстрельной командой, либо идут защищать баррикады. Но уличные бои практически вплотную приблизились к тюрьме, и Ферре покинул ее, не довершив начатое и оставив едва ли не все камеры отпертыми. Однако большинство заключенных сочли, что им будет безопаснее внутри, чем снаружи, а для большей уверенности еще и забаррикадировались в тюрьме. Смельчаки, решившиеся на побег, попали в руки к коммунарам и были казнены на месте. Утром версальцы завладели районом и освободили заложников.
Затем последовали ужасающие, неописуемые события, сравнимые разве что с природными катастрофами наподобие землетрясений и лавин. Отступающие коммунары начали поджигать общественные здания. Стаи мужчин и женщин ходили по улицам и громили лучшие дома в кварталах перед грядущим отступлением. Среди этих обезумевших поджигательниц сокровищ Парижа была и Софи де Блюменберг.
Накануне падения Коммуны Софи оставалась вместе с 204-ым батальоном. Она сняла с трупа мальчика сапоги. Они оказались впору ее маленьким ножкам. Где-то поблизости ей удалось подобрать китель зуава[136].
Несколькими днями ранее 204-ый был отправлен защищать баррикады в Девятом округе. Там его почти полностью уничтожили: войска Версаля сумели подобраться к баррикаде с рю Комартен и расстреляли беззащитных гвардейцев с тыла. Шестнадцать уцелевших попали в плен и тут же были казнены на глазах у тех немногих, кому удалось отступить к ближайшей баррикаде.
Теперь эти немногие выжившие, стоя у здания мэрии на площади Вольтера, погрузились в обсуждение случившегося, затеяв этот разговор еще во время разгрома. Софи, не стыдясь своей любви, продолжала расспрашивать всех о Бертране. И хотя никто из сослуживцев утром его так и не видел, его имя без раздумий добавили в список погибших. От этого поражение казалось еще более впечатляющим и горьким. «Лежит рядом с другими мертвецами», — отрезали солдаты, качая головой. Они даже не попытались как-то утешить девушку. В тот момент гвардейцы отчаянно стремились разобраться, как сами попали в такую беду. Им не хотелось верить, что поражение могло стать естественным исходом битвы. Они подозревали измену. Перебрав ряд имен, солдаты остановились на капитане де Монфоре, пославшем их на эти позиции и распределившем, явно намеренно, батальон по баррикадам так, что на тыловой, на рю Комартен, не хватало людей для обороны.
Рассматривая предположение с разных сторон, гвардейцы находили все больше веских причин для подозрений. Главными были три. Во-первых, Монфор происходил из аристократического семейства и вел себя соответствующе: любил гарцевать на коне, щеголять в обшитом золотом голубом мундире и выкрикивать приказы, не спешиваясь, — чем не убедительное доказательство связи с Версалем? Во-вторых, он питал ревность к Бертрану, что тоже могло привести к измене ради уничтожения соперника. И наконец, в тот самый день Монфор поспорил с другими офицерами, настояв на определенном расположении баррикад и людей на них, хотя обычно никогда не вмешивался в обсуждение военной стратегии.
Кто-то внезапно вспомнил о случае, подтверждавшем правдивость догадок. За несколько дней до описываемых событий капитан де Монфор явился в министерство на рю Сен-Доминик. Он был слегка пьян и пребывал в отвратительном настроении. Бурная жестикуляция капитана заставила гвардейца, стоящего у входа, поднять штык, преграждая путь внутрь.
Монфор вышел из себя и принялся выкрикивать оскорбления в адрес часовых. Узнав, что здание охраняли солдаты 204-го батальона, в котором, как известно, служил Бертран, капитан усмехнулся: