Бдительные граждане останавливали его, расспрашивали. Он отвечал вежливо:
— Собираю для официального опознания, — и продолжал заниматься своим делом.
Эмар, столкнувшись с ним, сказал:
— Все по восемнадцать, — и с удовлетворением посмотрел на удивленное лицо мужчины[143]. А про себя Галье с ухмылкой добавил: «Волчишка!»
В общем, Эмар в те дни наслаждался жизнью. Однажды он заметил на улице священника и присвистнул: несмотря на крест и сутану, он узнал полковника Гуа, беспощадного убийцу заложников, находящегося во всеобщем розыске. «Напугаю-ка я этого волка в овечьей шкуре», — решил Эмар и поприветствовал беглеца на латыни:
— Pax vobiscum![144] Кого я вижу, как не старину Гуа, нашего pastor fidus![145].
Гуа вздрогнул.
— Ради Бога, Галье! — взмолился он дрожащим голосом.
Но Эмар не сдержался и опять пошутил:
— Что ж ты, отче, себя тогда вместе с остальными не пристрелил? Иди уж…
Да, Эмар веселился в те дни на славу, пока его самого не арестовали. Да и под арестом он тоже не скучал. Узников выводили из застенков в Люксембургском саду группами по 150–200 человек, связывали запястьем к запястью или локтем к локтю по четыре человека в ряд и, миновав городские укрепления, гнали по дороге к Версалю. Таким образом в течение нескольких дней туда перевели сорок тысяч заключенных.
Бок о бок маршировали старые бойцы, кто в военной форме, а кто в неряшливых рабочих блузах и штанах, в спешке натянутых на себя. Их лица испещрили скорбные морщины, на щеках горел лихорадочный румянец. Все они напоминали пьянчуг, что часто бывает, стоит щетине покрыть подбородки. Старики едва ковыляли, привязанные к хнычущим детям, к девушкам, еще недавно защищавшим баррикады с винтовками в руках и до сих пор одетым в диковинные мундиры, или к седовласым матронам, с трудом сохранявшим достоинство и сердито идущим рядом со служанками в ситцевых платьях и фартуках. Всех их сочли бунтовщиками, и неважно, сколько было тех, кто по ошибке оказался за решеткой. Взгляд то и дело цеплялся за людей в рединготах[146], подтянутых и спокойных мужчин с лицами ученых и художников, чьи прекрасные мечты об Утопии рухнули вместе с печальным концом Коммуны.
Эта колонна из обломков и отбросов медленно ползла в дорожной пыли под неистово палящим июньским солнцем. Их сопровождали всадники с заряженными ружьями на коленях, похожие на гаучо, что ведут скот на бойню. Останавливались ненадолго передохнуть только в Севре и Вирофле[147]. Затем входили в Версаль через Парижские ворота.
И тогда начинался самый жуткий отрезок путешествия. Людей гнали через королевский город Версаль, а по бокам стояла плотная толпа фанатиков, лишенная всякого чувства меры, лишенная жалости и разумения. Здесь, в городе богачей, толпа неистовствовала не меньше, чем в самых нищих кварталах Парижа. И потрясала кулаками — не грязными и мозолистыми, а туго обтянутыми перчатками, кружевными у демимонденок[148] и лайковыми у банкиров. Голоса завывали на хорошем французском: «Смерть, а не тюрьма! Казнить бандитов!» — и нарядно одетые люди рвались к колонне, не обращая внимания на конвоиров. Снобы и элегантные дамы не упускали возможности ударить, зная, что ответа не последует. Мужчины кололи тросточками, женщины размахивали изящными парасолями или стягивали перчатку и царапали длинными ногтями лица проходящих девушек. «Pétroleuse!»[149] — кричали они. И хотя лишь немногие из узниц действительно принимали участие в поджоге Парижа, всю эту тысячу с лишним женщин подозревали в том, что каждая из них спалила парочку дворцов. А шестьсот пятьдесят детей в глазах толпы выглядели настоящими демонами.
Но Эмар лишь посмеивался. «И тут оборотни! — ликовал он, не обращая внимания на град сыпавшихся на него ударов. — Мир полнится ими. И отчего мне когда-то верилось, что вервольфов раз, два и обчелся? Да меня самого эта участь не миновала, только я тогда не заметил».
Версаль не мог вместить всех пленников. Их загоняли во дворы, залы, погреба, под жерла пушек, а Тьер тщетно листал исторические труды, пытаясь понять, что же делать со всеми этими людьми. Длинными составами, в вагонах для скота, их вывозили в крепости на побережье и судили уже там. Не один десяток приговорили к пожизненному заключению, тысячи были высланы на тропические острова.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Как же мне завершить эту историю?
Она, не имеющая ни начала, ни конца, подобна невиданному цветку, беспрерывно распускающему лепестки.
Почему бы не остановиться здесь? Зачем вам знать, где сгинул именно этот оборотень, а не какой-то другой?
Полистайте на досуге журналы регистрации умерших. Были эти мужчины и женщины людьми? Или лишь масками, личинами, скрывающими безымянных чудовищ, теплым чревом для врага, который, вырвись он из их нутра на дневной свет, заставил бы вашу кровь заледенеть в жилах? Земля пожирает не мертвецов, но только их трупы, былые вместилища ненависти и преступлений. Однако само зло не похоронить, оно неуничтожимо: оно живет, внося в анналы каждого нового поколения все более скорбные записи.
Что вы хотите узнать? Участь Софи? В «Судебном вестнике» из архивов военного министерства мы читаем, что Софи де Блюменберг проходила по делу Барраля де Монфора и была приговорена к высылке из страны. Сам де Монфор, хромой и сухорукий после попадания пули в нерв на правой руке, также предстал перед трибуналом. Слезы текли из его единственного глаза. Второй больше не открывался: его съели мухи, когда Барраля бросили, как мертвого, в канаву у площади Вольтера.
Корабль «Даная» отплыл прямым рейсом в Новую Каледонию и через пять месяцев прибыл туда, но Софи на борту не было. Ее отец пустил в ход деньги и спас дочь от исправительной колонии.
Представьте его изумление, когда, вернувшись в Париж, он узнал о произошедшем. Ранее он получил лишь одно письмо. В нем тетка Луиза Херцог сообщала об исчезновении Софи. Она писала: «Барраль де Монфор не желает говорить мне, где Софи, хотя я вижу, что он знает».
Барон читал послание со смешанными чувствами. Поразмыслив над ним, он решил не гасить пламя. Вспомнив жену и саму Луизу Херцог, он невольно подумал: «А лед пусть остается льдом, раз ему так хочется. — И довольно ухмыльнулся. — Счастливчик Барраль. Мне бы на его место… Эх, ладно, жизнь бежит вперед. Пройдет несколько лет, а то и недель, и где мы все будем? Пусть девочка повеселится».
Сидя за столом, он взглянул в висящее напротив зеркало и отметил, что в изрядно поредевших волосах прибавилось седины.
Что до Софи, уж она-то повеселилась.
Она по-прежнему не знала, умер ли Бертран. Но ей стало все равно. Софи грезила о самоубийстве, но никак не могла набраться духу и встретить смерть. Ужас вечной ночи так мучил ее, что она больше не ложилась спать трезвой. И в одиночестве, если было с кем.
Барраль задыхался от боли, глядя на выходки Софи. Однажды, улучив момент, он мягко упрекнул ее:
— Все те мужчины… — с трудом выговорил он, — эти… как вы можете?
— А ты что, дурачок, растерялся? — весело воскликнула она и потянула его за собой на диван.
Он ушел домой в крайнем изумлении, потрясенный до глубины души: былая любовь пробудилась и вспыхнула в нем с удвоенной силой. Он простил Софи все.
И на следующий день умолял стать его женой.
— Зачем? — удивленно спросила она. И заплакала. — Мой верный, преданный Барраль. И это после всего, что я с тобой сотворила.
Они решили не откладывать и пожениться наутро, что дало ей столь необходимый стимул той же ночью отравиться газом.