К моему удивлению, Гуа, славившийся нетерпимостью, улыбнулся и приобнял меня.
— Эмар, перестань, неужели ты действительно веришь во все то, что там понаписал?
— Кстати, это любопытный вопрос, — уклончиво сказал я. — А что, если верю?
Он хмыкнул и спросил:
— Ты вправду собирался принять сан?
— Не исключено.
— Ты? Эмар Галье? Ходил бы в сутане и с крестом, болтающимся на животе? Ну нет, такого быть не может! — Он рассмеялся.
Мы по-дружески перебросились несколькими фразами. Зная мою преданность общему делу, Гуа не хотел меня осуждать, но не преминул предупредить, что мне лучше придержать язык. Честно говоря, он сам был одним из тех опасных людей, охваченных, как я успел сформулировать, той же жаждой, что и Бертран, и вскоре он доказал это.
Никогда бы не подумал, что мне сперва доведется увидеть его, а не себя в сутане и с болтающимся на животе крестом».
Довольно краткое замечание о судьбе Гуа, промелькнувшее в рукописи Эмара Галье, нетрудно расширить, ибо последние дни Коммуны подробнейшим образом запротоколированы.
Читатель наверняка помнит, как новый глава бывшей префектуры полиции произвел немалое количество арестов, особенно среди духовных лиц, намереваясь сделать их заложниками. После этого правление Коммуны широко распространило ультиматум, гласивший, что за каждого застреленного Версалем коммунара будут убивать двух заложников.
Главной целью Коммуны, однако, была попытка запугать Адольфа Тьера и заставить его вернуть Бланки, ставшего версальским узником. Схваченный архиепископ Парижский, которому в случае дальнейшего удержания Бланки грозила казнь, лично направил в Версаль письмо, умоляя обменять Бланки на себя. Помимо прочего, он подчеркнул, что в обмене нет никакой опасности, поскольку Бланки, как коммунист, не представляет ценности для Коммуны, давно отринувшей его идеи: «Даже оказавшись среди коммунаров, он не станет опорой режиму, а лишь усилит разногласия в их стане».
Но Тьер не пошел на переговоры. Попытки американского посла, как и многих других, переубедить его пропали втуне. Некоторые коммунары утверждали, что Тьер сам желал казни архиепископа, видя в ней повод для возникновения волнений среди населения Парижа. Версия выглядит достаточно надуманной: если бы в Коммуне опасались волнений, никто бы уж точно не стал убивать церковника. Возможно, для милосердия было попросту слишком поздно. Версальская армия подступала к Парижу. Прорыв свершился, войска вошли в город и крушили баррикады. На улицах бушевали бои. За каждым окном мог скрываться коммунар с ружьем — и сражаться за жизнь, как загнанная в угол крыса. Эта последняя неделя не ведала пощады.
Упоение кровопролитием влечет за собой состояние, схожее с опьянением. Раззадоренная бесчисленными убийствами толпа с криками требовала еще крови: так человек, перебравший со спиртным, валяется под столом в луже собственной рвоты и все равно тянется за новой бутылкой.
Двадцать четвертого мая, на третий день уличных боев, к тюрьме Гран-Рокет подошел вооруженный отряд и потребовал немедленной казни шести заложников, включая архиепископа. Зачем? Драматический жест, призванный убедить Версаль выпустить Бланки из заточения, был уже ни к чему. Все было кончено. Версальские войска, как питон, взяли Коммуну в кольцо и медленно ее сдавливали. Ребра города трещали. В воздухе витала смерть. «Архиепископ по-прежнему у нас, так давайте его казним. Завтра будет поздно», — решили коммунары.
Двадцать пятого мая Клавье, комиссар, отвечавший за расследование на рю Пикпюс, явился в тюрьму, чтобы забрать из камеры банкира Жеке. Комендант тюрьмы предварительно захотел увидеть письменный приказ. У Клавье такового не оказалось, но, будучи человеком предприимчивым, он набросал и подписал документ на месте. Комендант под дулом пистолета взял бумагу и, глядя на оружие, счел ее вполне законной. Банкир, попавший в тюрьму за то, что нечестно нажил, а потом еще и спрятал миллионы, на самом деле был банкротом, разорившимся на спекуляциях в Мексике не без помощи своих же партнеров, ибо в касте капиталистов верность ценится не выше, чем в любом другом общественном слое, хотя силами творить добро или зло они отнюдь не обделены.
Клавье вывел пленника из тюрьмы, побродил по улицам в поисках укромного уголка, поставил банкира к стенке и, невзирая на его мольбы о пощаде, приказал солдатам стрелять. Потом мальчишки из соседних дворов немного развлеклись, пиная труп.
По странному совпадению, полковник Гуа в эту минуту проходил по соседней улице и услышал выстрелы. В качестве главы военного трибунала, Гуа воспринял расстрел банкира как браконьерство на своей территории, однако быстро сговорился с Клавье действовать сообща.
Перво-наперво они отправились пообедать, затем, чуть позже, опять встретились и нанесли повторный визит в тюрьму Рокет.
Приготовив револьверы, они потребовали у коменданта список узников. На сей раз комендант знал, что от него ожидалось, и сразу сдался.
Гуа проглядел список и поставил галочки напротив пятидесяти имен, выбрав десять клириков (четверо из них были монахами, арестованными во время фарса на Пикпюс) и сорок гвардейцев с агентами Империи. Полсотни. Ему хватило: в отряде Клавье было маловато солдат для охраны.
Тюрьмой овладело страшное волнение. Ранее уже увели на казнь семерых заключенных, и оставшиеся перепугались. Дабы успокоить пленников и предотвратить сопротивление, коммунары повторяли, что собираются лишь перевести их в другую тюрьму: «Мы отконвоируем вас в мэрию Бельвиля[131]: в Гран-Рокет недостаточно хлеба для всех».
Многие поверили. К тому же количество названных ободряло само по себе. Одного человека или даже шестерых-семерых расстрелять могут, но не пол сотни же!
Тюремщики, проходя по коридору, отперли множество камер с заключенными, чьи имена не прозвучали. Причиной тому послужило бегство нескольких опытных надзирателей — те, кто остался, плохо разбирались в своем деле. Среди открытых камер оказалась и та, где томился Жан Робер, кучер с похорон дочери генерала Данмона. Срок его задержания давно подошел к концу, но его никак не выпускали. Имени Робера в списке не было, но он все же решил притвориться, что его назвали: вдруг представится возможность для побега? Он уже несколько месяцев ничего не слышал о своей семье. Все вокруг спешно собирали пожитки. Жан Робер быстро схватил шинель, единственную имевшуюся у него собственность, и выскочил в коридор.
Никто не пытался пересчитывать пленников, которых поспешно выстроили в колонну и под звуки дудок и барабанов вывели из тюрьмы. Некоторые шли в том, в чем пребывали в камерах. Однако многие успели одеться и собрать в узелок кое-какие вещички. Пленные солдаты канувшей в Лету Империи с гордостью чеканили шаг. Позади них, путаясь в сутанах, плелись священники. По краям, с ружьями наперевес, шагали fédérés[132], люди из Национальной гвардии, служащие Коммуне. Жан Робер, чьи ноги окостенели после долгих лет на облучке и нескольких месяцев за решеткой, тащился среди клириков.
Его сразу удивили толпы, стоящие вдоль дороги. Гремели злые выкрики, летели гнилые овощи, все норовили толкнуть или ударить заключенных. Что происходит? Почему они все вопят: «Смерть заложникам!»?
— Куда мы идем? — спросил Жан Робер у ковыляющего рядом монаха.
— На Голгофу, — отрывисто ответил тот и вновь забормотал молитву. Извозчик, много лет проработавший в столице, никак не мог припомнить в Париже место с таким названием. Он хотел было уточнить это у спутника, но постеснялся повторно прерывать его молитвы.
Охрана, опасаясь, что толпа растерзает узников еще до казни, призвала себе на помощь гвардейцев из 74-го батальона, стоявшего на баррикаде. С этой минуты обстановка стала чуть спокойнее. Колонна, сопровождаемая громадной и беспрерывно растущей толпой, миновала рю де Пари и свернула на рю Аксо.