Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А однажды, после не первых, уже серьезных, морозов, когда земля закаменела и трактора были поставлены на прикол, а тетя Даша стала набирать себе бригаду вязальщиц веников, встретил я ее в Ганичевом проулке, где она почему-то брала воду из полуброшенного колодца.

Она вновь утупилась и спросила: «Как живешь?» – и увертливо увела глаза на мои обшарпанные ботинки.

Я ответил, что живу хорошо, и даже вчера вечером ел.

Ее бледные губы дрогнули какой-то незнакомой чуткостью, и она произнесла:

«Пойдем, я тебя покормлю».

«Чего, у меня дома своего, что ли, нет?» – вяло задирнулся я, но под ложечкой забулькотела пустота.

Она зачем-то вылила воду из ведер, сложила их одно в другое, и мы пошли к ее аккуратненькой – как игрушка – хатке, которую она постоянно то подбеливала, то подмазывала. Окошки ее поигрывали на солнце. За морозным узорцем паутинка гардин просматривалась. Во дворе тоже был порядок. Катушки и курятник не только побелены, но и – снизу – желтой глиной подведены.

И в комнате у нее на всем лежала незнакомая, а может, уже забытая за время военного бедлама аккуратинка. Оттого и пахло чем-то довоенным, родным.

Тетя Даша одним махом пальтушку с себя сбросила, за голубую ситцевую перегородку нырнула и выплыла, именно выплыла, а не вышла, в новом зеленом платье с белым воротничком, что кокетливо кидался вниз, оторочивая довольно глубокий вырез.

С гвоздя возле печки сняла маленький аккуратный передник, накинула тесемку себе на шею, а концы протянула мне: «Завяжи».

По-моему, я ей тесемки в два узла стянул. У меня, если чего попросят, сроду доразу не получается.

Только убрала она с загнетки заслонку – в нос шибануло знакомым: кажется, пареной тыквой.

Так и есть. Вот она передо мной, сердечная, зажаренная до коричневости, до самой сладости, значит.

Слюнки у меня во рту забушевали, а она так певуче предупреждает: «Это на десерт».

Откуда тетя Даша такое городское слово выискала, ума не приложу. Я его и то один раз в жизни слышал, когда в Серафимовиче ходил к сынку директора школы Глебу Шишову в гости. Его мама, помнится, картошку в борщ лапшой резала, а сладкое – десертом называла.

Тыквенный дух перебил другой, еще более забытый мною запах. Это, конечно же, были мясные щи.

Обалдеть! «Вот, – думаю, – наемся!»

Но мысли – на мгновение – ушли в другую сторону. Вспомнил я, как в тракторном отряде ерепун один из беженцев – Семен Сойкин – все подначивал тетю Дашу разными резучими словами. А обращался к ней не иначе, как: «Дашь, а?» И мне почему-то в ту минуту, когда я сидел за столом перед миской мясных щей, жалелось, что не врезал я ему тогда по мырсалу, чтобы аккуратнее был на поворотах.

А у тети Даши глаза разгораться начали. Сперва я думал, на них слезы выступили. Потом присмотрелся: нет, так сияют. Полезла она в подпол, долго там шурудила, думал, вся в паутине вылезет, а платье-то, по всему видно, ненадеванное. Нет, вышла, как царевна-королевна, наверно и там у нее чистота и порядок. А в руке – гляжу – бутылка чуть припузатенная поближе к донышку. Я, признаться, таких сроду не видел.

Не знаю по сей день, что это за питье было. Только когда она разлила его по рюмкам, дух какой-то пошел незнакомый. Укропом или еще какой петрушкой так, кажется, пахнет.

Сует она мне в руки рюмку-длинноножку и говорит: «Давай, Гена, выпьем, чтобы победа поскорее приспела».

От такого пожелания грех вроде отказываться. Я и сам жду не дождусь, когда эта проклятущая война кончится и хоть раз досыта хлеба наемся.

По-моему, других желаний у меня в ту пору не было. Водка, или как там ее по батюшке, пилась «мягко», как сказал бы Савелий Кузьмич. Я только нутром чуть придрогнул и – все. И тепло сразу стало.

«Ешь!» – пододвинула мне чашку с борщом тетя Даша. А сама, видел я, не только чуть пригубила свою рюмку, но и плеснула себе варева на самое донышко.

«Нет! – воспротивился я несправедливости. – Такой козел не попрет! Сначала выпей как следует, а потом поешь, как надо!»

Я даже встал, чтобы помочь ей одолеть робость перед зельем. Я-то, мол, вон выпил и – ничего. Только почему-то пятки стали зудеть. Так захотелось их о что-то твердое почухать. А может, это и не от водки.

«Пей!» – еще больше, почти что на правах хозяина, возвысил я свой голос.

И она выпила. Только есть не стала, а так на меня уставилась, словно на моей морде написали, когда война кончится.

От этого ее взгляда мне вдруг совсем есть расхотелось. Зато в языке такая легкость появилась, что захотелось рассказать ей обо всем на свете. Ну, конечно же, поведать, во-первых, как и где я жил до войны, кем были мои отец и мать, почему все время мне твердили одно и то же: «Генка, будь человеком!» Про Савелия Кузьмича, конечно, не забыть сказать и про Мишку Купу. И даже про ту девочку, что хотела играть со мной в папу-маму, и про профессора права и его экономку.

Только я это разлетелся своими байками ее тешить, а она – гляжу – по второй наливает.

Борщ уже дымиться перестал. Остыл.

Зато теперь легкость в руках появилась. Стрижами замелькали они – что при жесте, что при шалом – хотя вроде бы и ненарочным – прикосновении к ее телу. То под столом на коленку ей ладонь была уронена, и она накрывала ее сверху своей сухой и горячей рукою; то шмыганул двумя пальцами за пазуху, про себя отметив, что у тети Даши соски не такие резучие, как у Феньки Гориной; то – этак ухарски, совсем по-взрослому – шлепанул ее по мягкому месту. И не просто так – для боли – а с потягом, почти ласково. Если, конечно, к грубому жесту это будет применительно.

А тетя Даша сидит сама не своя. Слышу, даже словами давится. Только и твердит одно: «Пей!»

Я взял рюмку левой рукой, потому что правая все это время была ею на коленке ладошкой прихлопнута, как кузнечик, случайно севший на лопушину. А глаза – как сквозь бинокль – стали видеть все до неправдоподобности близко. Гляжу, брошка на груди ее расстегнулась. Это, наверно, в то время, когда я занырнул в вырез двумя пальцами. Мотыляется брошка, вот-вот упадет. Поставил я рюмку и – к брошке. И тут ее ладошка мою руку прихлопнула. К груди прижала. Слышу, как сердце бьется.

А легкость теперь уже и в ноги кинулась. Подымаюсь я и оказываюсь вровень с губами тети Даши и вижу розовость на них едва начавшего буреть арбуза. Тут она бережно, словно я весь из сахарных кусочков сложен, обвила руками мою шею и губами пошла мышать вокруг да около, пока не добралась до моих губ.

Наверно, мне было хорошо. Тем более что тетя Даша, ослабев, оползла вниз, словно я был гладким телеграфным столбом, и встала передо мной на колени. Теперь глаза ее были закрыты, а губы запрокинуты. И в них ярчела небывалая алость.

Третью стопку я налил себе сам. Чекнулся с носом тети Даши и окончательно понял – это пришла взрослость. Оказывается, возраст измеряется легкостью. Вот я опять порывисто запрокинул голову тети Даши. Брошка давно потеряна, в вырезе голые груди примелькивают с темными ободочками вокруг сосков.

А у меня – чую я – вдруг появилась неимоверная сила. Нет, тети Дашино тело я подниму как пушинку. Нужно что-то потяжелей. И я кидаюсь к высокому кованому сундуку, хочу сдвинуть его одним махом. И вдруг снова становлюсь мальчишкой – сундук – ни с места. Тогда я сажусь прямо на пол и – реву.

Она вытирает мне слезы своим передником и, не зная, что я хочу, шепчет: «Нету у меня больше».

Наверно, подумала, что я в сундук водку искать лез.

Мне как-то разом опротивело все на свете. Надоело видеть – полуслепое в какой-то покорности – лицо тети Даши, ее аккуратненькую, какую-то очень благополучную комнатенку, недоеденные щи на столе и пустую – пузатую ближе к донышку – бутылку.

Я поднялся и стал напяливать фуфайку. Потом, вспомнив, что в один из рукавов засунул шапку, начал, конечно же уже не так ловко, как по трезвухе, извлекать ее оттуда.

«Ты куда?» – разом очнувшись от полусна, в котором, кажется, пребывала она все это время, спросила тетя Даша.

20
{"b":"673011","o":1}