Литмир - Электронная Библиотека

– Андрей Николаич, вы, кажется, хорошо город знаете…

– Мне было восемь, когда умер Сталин. Я жил тогда в Одессе пыльной[4]

– Так вы приезжий?

– Я из России… О Волгоградской области слышали?..

– Бывал даже.

– Ну вот… А в этих краях я в последний раз – повспоминать о былом. Недавно по Киеву бродил, не осталось там почти каштанов. Знаете, а лаврские художники – всё те же, что и полвека назад, – Гуськов по-детски улыбнулся. – Владимир, такие детали я запоминаю, ведь сам фотохудожник. Как и вы, я – человек эмоциональный. И если у меня нет чего-то определённого, за что я держусь, – это ужасно. Я просто не могу с собой справиться.

Андрей Николаевич внимательно посмотрел на Машкова и сказал:

– Вот вы хорошо, с чувством, рассуждали о булках и воспитании самого себя.

– Понять, значит, почувствовать, говорил Станиславский. Никакого другого пути в этой профессии нет.

– Ни в какой нет.

– Вы правы, пожалуй… Я в детстве любил книгу «Человек-невидимка» и удивлялся, почему же герою хочется быть видимым? Грим же есть! Можно загримироваться, и получится один человек, другой, третий…

– Мне нравится ваша прочность…

– Все бывает в жизни, Андрей Николаич. Во всяком случае, мы должны иметь в себе запас прочности и понимать, что мы – не устрицы. Жиденькое существование устрицы без ракушки мне всегда было неприятно в людях. И я всегда гордился такими, у которых есть цель, и они её добиваются, не уничтожая других.

Машков потрогал небритые щёки и надел бейсболку.

– Приходите на съёмочную площадку, я вас проведу. – Актёр положил руку на плечо старику.

* * *

Гуськов пробудился, оттого что выронил книгу. Странное дело, она раскрылась на «Сомнении» Акутагавы Рюноскэ… Какое-то время Андрей Николаевич смотрел на книгу и не мог понять, где находится. Наконец сообразил, что в «Гамбринусе», и стал припоминать сон – развалины горящего дома, придавившие жену, себя, стаскивающего тяжёлую балку… «Ирина спасена», – сомнения отступили вместе с бесами.

Гуськов чувствовал, что сон, литература и жизнь смешались в сложный и тяжёлый коктейль… Негромко, но призывно зазвонил сотовый телефон.

– Алло!

– Андрюш, ты когда домой?

– Билет на восьмое сентября взял.

– Приезжай, я вернулась… Я не могу без тебя жить.

– Знаешь, Ирин, я с Машковым познакомился…

– Тебя что-то плохо слышно…

– Я говорю, соскучился… Целую, моя царица, – сказано это было с надеждой, ведь в жизни его появлялось что-то определённое, за что он мог бы теперь держаться.

Сороковой день

Сороковой день - i_004.png

I

Всякое время имеет свои пределы. И нужно не запропастить, не погубить себя. Гуськов не смог. Сначала я надорвала с ним душу, а потом дети забыли его, как забывают свой дом или улицу люди, давно живущие на чужбине. Оттого, может, и на похоронах их не было? Не знаю и не сужу. Но раньше дети держались за него, как за веревку. Впрочем, на сороковой день они всё-таки приехали.

В доме чувствовались стылость и неполнота. И пыль, проволгнув за сорок дней, плотно лежала на щербатом полу. На столе таинственно темнела икона, чадила лампадка и ютилась фотография покойного. Муж сделал автопортрет незадолго до смерти. Андрей Николаевич жил и творил наособицу, вдумчиво. Избывал в искусстве свои боли и обретал радость. Но этот снимок получился у него обреченно-минорным, холодным, обманчиво-тихим, как тиха бывает сердечная боль, выматывающая человека. Случись у детей понижение ума, они и тогда бы заметили: жизнь эту поперёк переехало горе. И они заметили. Поняли, что к нему ни с какой мерой и подойти-то нельзя, не только с его собственной.

Нет, он не стоял на коленях перед творчеством. Это присуще художнику с завышенной самооценкой своего места в искусстве. Он стоял на коленях перед человеком – добрым человеком, и всё хотел увидеть силу влияния доброго человека на жизнь, всё хотел найти ту связь, что существует между ними. В глубине души он всё же боялся людей. Боялся цинизма и жестокости. Но всякий раз преодолевал свой страх… Помню, как он вернулся с Соловков с раздавленной душой. В Северодвинске Андрей задумался, как изменить жизнь: бороться за справедливость или стать фотохудожником? И вот он, инженер «Звёздочки», решил, что станет фотохудожником, чтобы творить настолько честно, насколько это в его силах. Он дал подписку о неразглашении военных секретов и вскоре уволился с завода.

Если что было не так, то за совестливой жизнью Гуськов мог и в другие края наладиться да там и осесть. Вместо почетного паломничества по маршруту из Петербурга в Москву, который раньше предпочитал Радищев, а ныне – честолюбивые чиновники, ему пришлось держаться захолустных городков и поселков, этих лимфатических узелков на карте большой страны, а такое путешествие куда более плодотворно для её понимания… И он понял, что у нас грех никогда не сделается правдой жизни.

Он лишь однажды ошибся. Оттолкнул детей и остался в гордом одиночестве да в незапятнанных одеждах. Однако если бы всё-таки впустил детей в храм свой – да, был бы шум и кавардак. Но зато там были бы и сами дети. Я не пережила утраты семейных крепей. Мимолетное чувство чуждости между мною и мужем переросло в ненависть. Андрей же вообразил, что он полный владыка своей судьбы. Это безумие, соблазнительное и глубокое, потому что дало простор всем страстям человека, позволило ему быть волком и считать себя агнецом… Так семейная жизнь наша, отгорев, оставила после себя лишь пепел и обугленные палочки.

II

Гуськов не знал никакой надежной защиты от смерти и несчастья. Он часто повторял заговор-сглаз, который услыхал ещё в Северодвинске от одного старого помора и которым в древние времена якобы пользовались жёны, чтобы скорее сжить со свету нелюбимых мужей. Звучал этот «душегубец» примерно так: «Ешь, муж, нож, ты гложи ножны… А и сохни с боку, боли с хребту, со всего животу». Повторял Гуськов это всегда с усмешкой. Нельзя сказать, что он боялся смерти: помню, как он смотрел ей в лицо, когда она уже вошла в его комнату. Узнали это дети на сороковой день. Они слушали меня и смотрели на его фотографию.

Андрей Николаевич рано облысел. Лишь затылок плотно облегали курчавые волосы. Они образовывали вокруг головы подобие тёмного нимба. Глаза у него были цвета воды, которую хочется пить и которой нельзя напиться. Таким его запомнили дети. Вот только с фотографии глядел совсем другой человек. Видно было, что всю жизнь он брёл по выбитой степи, палимый солнцем, отчего в его облике появилась какая-то суровость, плохо вязавшаяся с природной мягкостью. Он был худой – стал как тень. Он превратился в спичку, готовую воспламениться в любую минуту.

Андрей признался однажды, что у него есть двойник. Он изводил его. «Жить, я жить хочу, – говорил двойник, – какое мне дело до того, что хочешь ты». Но только этот деспот и спасал Гуськова. Страсти толкали в людскую грязь, но двойник хватал и вытаскивал из неё. Не так легко перевоспитаться. Однако он сделал это, он одолел свою легковесность. Андрей работал всё больше, стал аскетичнее в словах и жестах. Он старался, как говорил, умертвить в себе ветхого человека. Двойник увеличивал влияние.

Гуськов был отменной дичью для ловких охотников. Он остро чувствовал одиночество, в котором бьётся человек, невозможность соединения с теми, кого любишь. И только искусство было для него надежной броней против всего недоброго.

Когда у него не оставалось денег на печать фоторабот, он брался за карандаш. Я не забуду, как он рисовал. Линия ложилась на бумагу без колебаний и переделок, с безукоризненной чёткостью. Это было невероятно.

Случалось, у мужа застопоривало, и тогда проходил день, другой, а он не мог работать дальше и чувствовал, как проходили дни, которых у него так мало, и проходили бездарно. Как фотохудожник, создавший не одну сотню работ, он боялся утерять мысли, которые шумят в голове. Незадолго до смерти его стало преследовать ощущение, что любая работа – последняя и другой уже не будет.

вернуться

4

…Я жил тогда в Одессе пыльной… – Гуськов цитирует строку из романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин».

5
{"b":"672932","o":1}