Вместе с письмом Закатова прислала и свою фотографию. Ту самую, из «Ваших историй», ту, что зацепила его ещё два года назад. Он внимательно посмотрел на неё.
«А вот и знакомые ямочки на щеках. Брови светлые, тонкие, как у актрисы или ангела… Странно, что я подумал так: ведь я в жизни не встречал ни актрис, ни ангелов! Волосы… Какие у неё волосы? Тоже светлые. Нет, не смогу выразить. Но, наверное, шелковистые. И, может быть, пахнут розой. Да она и похожа на белую розу. А глаза? Глаза ясные, кроткие… Я таких никогда не видел… Какая же всё-таки она красавица! Невероятно, что судьба ей назначила инвалидную коляску».
Кольчугин пристроил фотографию на тумбочку и взял письмо. Строки чёрным бисером по белому росли и росли.
Здравствуй, мой милый!
Как же я обрадовалась твоему давешнему письму. Как ты могуче рассуждаешь о вере и свободе. Я несколько раз то место перечитала: в нем нет патетики, оно из сердца твоего вышло. Видимо, ты много об этом думал и прав конечно: надо веровать в Бога, мой милый.
И ты делай это, как ангел-хранитель твой, Дмитрий Донской, делал. Ведь в ночь перед битвой Куликовой князю было знамение: перед ним предстал образ святителя Николая, который предрёк ему победу. Обрадованный проявлением столь высокого заступничества, Дмитрий уверовал в успех и воскликнул, по словам летописца: «Сие вся угреша сердце мое!»
Как рассказывает житие[1]: «И, восприняв доблесть Авраама, помолившись Богу, пошел он против поганого, как древний великий князь Ярослав Владимирович, на злочестивого Мамая, второго Святополка. И встретил его в татарских полях, на Дону-реке, и сошлись полки, как сильные тучи, блеснуло оружие, как молния в дождливый день. Ратники в сече врукопашную взялись, и по долинам кровь потекла, и Дон-реки течение с кровью смешалось, и головы татарские, как камни, падали, и трупы поганых были, как дубрава посеченная.
Многие достоверно видели ангелов Божьих, помогающих христианам. И помог Бог великому князю Дмитрию Ивановичу и сродники его, святые мученики Борис и Глеб. Окаянный же Мамай побежал от лица его, треклятый Святополк к погибели устремился, нечестивый Мамай безвестно погиб. Великий же князь Дмитрий Иванович возвратился с великою победой, как прежде Моисей Амалика победив. И была тишина в Русской земле! Так враги его посрамлены были».
Пусть и мои слова, Дима, согревают сердце твоё. Знай, я мечтаю о твоей свободе. Знай, я верую: ты – не отрезанный ломоть и не вернёшься больше в колонию. А Кукуев ведь оттого и терзал душу твою словами, что сладенько жить привык. Но прости его. Слаб он и не ведает, что творит.
А ты прошел колонию и победил. Себя победил! Не сегодня, так завтра ты станешь свободным.
Приветствую в мире свободных тебя, мой милый!
Твоя Оля.
V
«Уважаемые москвичи и гости столицы, администрация Павелецкого вокзала приносит вам извинения за доставленные неудобства и напоминает, что в зале ожидания работает кинолог с собакой», – донесся до Кольчугина предупредительный голос из вокзальных динамиков.
На втором пути промычал скорый поезд. Легкий взметнулся ветер. Съела глаза прибывшим жёлтая пыль. Дмитрий вышел из вагона, поправил ремень спортивной сумки, резавший плечо, и пошёл вдоль плавящегося на солнце перрона.
– Эй, братела!
Кольчугин обернулся: Лёшка Борщ, освободившийся полгода назад и обосновавшийся в Москве, силясь улыбнуться, двигал чингисхановскими скулами покровителя.
Дмитрий опустил сумку на перрон и, улыбаясь, словно именинник, обнял приятеля. Подвижный, как ртуть, Лёшка взял мотор до общаги. Пока доехали, Лёшка закончил болтать о своем столичном житье-бытье и ждал рассказа от Кольчугина.
– Как тебе в мире свободных, братела?
– Свободных?
– Ну да, в златоглавой… А чё?
– Да так, вспомнилось… – Кольчугина придавило уныние.
На секунду-другую он замолчал, потом сказал:
– Два чувства во мне, Лёха: первое – будто весна, девки и всякие там шорохи; а то вдруг в душе полное опустошение, хочется скорее прийти домой. И очень не хочется встретить по дороге домой знакомых.
– Ровно ты начал, братела, да криво кончил. Не грузись и девок моих сегодня не грузи…
– Лёх…
– Расслабься, говорю… Я тебя с такими цыпочками сведу!
Цыпочки. Шумные вечерухи. Замесы с армянами – соседями Борща по общаге. Будни, заполненные нескончаемыми московскими стройками. Всё это захлестнуло Кольчугина и на время успокоило его душу.
Рождество встретил он с новой знакомой – Роксаной Ахмаковой. Эта честолюбивая своевольная красавица даже в норковой шубке походила на солистку балета – до того была изящна. Каждым движением тела, каждым поворотом белокурой головки она будто говорила: любуйся мной. И Кольчугин не мог в такие мгновения отвести от нее взгляда, не мог не любоваться ею, не обожать.
Когда он оставался один, образ Роксаны и тогда тревожил его. Не видя её смеющейся, а лишь представляя такой, он понимал, что глаза её синие на самом деле никогда не смеются, не улыбаются, не грустят: они просто холодно и безучастно взирают. Но и это казалось ему тогда невероятным счастьем. Только вот таяло оно первым снегом, до чёрных троп.
«Пару дней меня не беспокой, закончу с делами, сама отзвонюсь», – мягко, но настойчиво мурлыкала Роксана и отстранялась, если он пытался обнять её.
Она не звонила неделю, а когда объявлялась, то вновь поручала Кольчугину выгуливать пекинеса, забирать из химчистки платья, наконец просто развлекать её.
И он старался как мог.
– Сегодня в «Праге» «Гарпастум»[2] с Чулпан Хаматовой.
– О, я хочу это посмотреть!
– Ты уверена?
– Скорее да, чем нет.
– Но ты ведь опять заснёшь.
– Мой ласковый и нежный зэк, я хочу…
После кино она обычно хотела в бар или клуб и только потом, быть может, домой. Иногда красавица позволяла Кольчугину остаться у неё, а утром, сухо простившись, снова исчезала из его жизни.
Он знал, что Ахмакова дорожит лишь своим рекламным агентством, что она никогда не полюбит его, бывшего зэка, и что любовниками они тоже скоро перестанут быть.
Всё и вышло так. В начале июня Роксана сообщила ему о своей помолвке с господином Вульфом: «Он мой партнёр по бизнесу, с ним мне будет спокойнее, и ты должен это понять…»
В тот вечер Кольчугин напился вместе с Лёшкой.
– Таким цыпам только с деньгами спокойнее, – кинул захмелевший Борщ.
– Мне их чё теперь, рисовать?
– Не-е-е, братела, снимать.
– По-я-сни.
– Ещё по одной – тиснем! – мотнув кудлатой головой, Борщ потянулся за бутылкой.
– Нет, ты по-я-сни.
Лёшка взглянул покровительственно.
– По-я-сняю. Лохов у обменников надо лущить.
– Ты чё трёшь, паскуда? – Кольчугин, неожиданно протрезвев, почувствовал, что приятель его не пьян, а только кажется таковым.
– Это же семечки: грызи да шелуху плюй, – не смутился Борщ.
Уже через месяц Кольчугина и Борща за разбои объявили в розыск.
VI
Коромыслом гнутая бабка Марья и рябая сорокалетняя вдова Коломыйчиха вмиг разнесли по Берёзовке весть о том, что к Закатовым жених припожаловал, да не один, а с дружком.
– Ресницы длинные, чёрные. В общем, красавец, – шептала соседкам Коломыйчиха.
– У женишка ихнего грудь, як мельничный жёрнов, а дружок – той тщедушный, на осу в пинжаке похож, – перешушукивала тем же соседкам бабка Марья.
– Поженятся небось теперь?
– Пойми их: год не писал ей зэк, не приезжал, а приехал – та сразу и приняла, – рассуждала одна.
– Як пить дать, подженются, – уверяла соседок другая.
Все три дня, что Кольчугин с приятелем гостил у Закатовых, Оля находилась в каком-то напряжении: она никак не могла решить, как держать себя с ним…