– Здравствуй, Оленька! Я приехал на тебя посмотреть, поговорить, – были его самые первые слова.
О делах рассказывал туманно. Будто бы работал в первопрестольной, снимал там с другом квартиру, но хозяин вдруг выставил за дверь. Денег шиш, нужно позвонить в контору, чтобы выслали. Однако звонить не спешил. С отцом её и Лёшкой ходил на рыбалку. А по вечерам усаживался на диван, поближе к ней, но разговор выходил отвлеченный: совсем не о том, что хотела и так боялась услышать она.
На третий день мужики по обыкновению пошли рыбачить, но вскоре дверной колокольчик проклинькал – вернулся Кольчугин. Он нашёл Олю плачущей: та глотала слезы, но они выступали на глазах, поблескивали на ресницах и медленно скатывались по щекам.
Девушка сидела в инвалидной коляске прямо, с застывшим бледным лицом, глядя в одну точку и не ожидая, что её кто-то увидит.
Дмитрий опустился перед нею на колени.
– Я виноват, я мучаю тебя.
– Встань, Дима, я прошу.
Он не поднялся.
– Душа моя ошибочная, ну почему я раньше не приехал…
– Не жалей, ты начал новую жизнь.
– Начал…Только выходит дрянцо!
– Не надо так, милый.
Кольчугин, стыдивший себя после за минутную слабость, сказал:
– Оленька, ты – лучшее, что в моей жизни было.
– Димка…
– Да, самое лучшее в моей беспутной жизни.
– Зачем ты это говоришь?
Он заглянул в её ясные кроткие глаза.
– Оля, вечером я уезжаю с Лёшкой.
– Как уезжаешь?.. Вернёшься ли?
– Вернусь, только очень жди.
– Буду, я буду ждать… – крупные слезинки бежали всё быстрее, скатываясь по щекам.
Вечером гости засобирались в Волгоград. Забрали вещи, ушли, а наутро Берёзовка заговорила о краже. Ночью были вскрыты почта и сельсовет.
Из райцентра приехал следователь Иванников. Он опросил соседей, а потом зашел к Закатовым.
– Ольга Андреевна, он какой, этот ваш Кольчугин? – сразу начал следователь.
– Голос теплый-теплый, и глаза не лукавые…
– Ла-а-дно, отставить! Соседи говорят, вы познакомились, когда он был в заключении…
– И что?
– Как вы думаете, – взглянул на Олю следователь, – вы бы ответили ему тогда, если бы не были столь одиноки?
– Я не одинока… – опустила голову девушка. – Болтаю по телефону, вяжу, смотрю телевизор… Переписываюсь…
Иванников нервно теребил синюю фуражку.
– Поймите, Оля, бывших зэков… их не бывает…
– Не смейте мерить людей одной меркой! Кто вам только лицензию на это выдал?
– Ольга Андреевна… Оля…
Она не слушала его.
– Можно сделать мерзость, не будучи мерзавцем! И эта черта – самая грустная черта нашей теперешней жизни.
– Простите, Оля! Я не то хотел сначала сказать. Ведь я тоже не согласен, что у всех натуры стали ползучими и ожирели сердца…
* * *
Следователь Иванников уехал, так и не сообщив Ольге ни о задержании её друга, ни о том, что он сознался ещё по нескольким эпизодам. А вот Борща поймать не удалось, пропал бесследно.
В «Гамбринусе»
Безмятежные дни в Одессе рассеялись, как сон. Пространством Гуськова сделался «Гамбринус». Кроме этого кабачка, он больше никуда не ходил… Потянулись однородные августовские дни, заполнявшиеся вином и Акутагавой Рюноскэ. Алкоголь и новеллы японского Достоевского на пользу не шли. Андрей Николаевич, словно утративший память и потерявшийся в большом городе человек, был испуган. Страх убивал невоскресимо, и никто не мог избавить от душевных мучений… Жены больше не было…
«Не оттого ли я убил жену, что с самого начала имел намерение её убить, а землетрясение предоставило мне удобный случай?.. Не убил ли я её, опасаясь, что, и придавленная балкой, вдруг она всё же спасётся?» – слова эти попадались Гуськову всякий раз, когда он открывал книгу, и это уже походило на безумие. Казалось, что Акутагава Рюноскэ преследовал его… Мучения обещали быть долгими. Спасала лишь молитва, сложенная святым Ефремом Сириным[3].
«Господи и Владыка живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми, – шептал Гуськов, – дух же целомудрия, смиреномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи, царю, даруй ми зрети мои прегрешения и не осуждати брата моего, яко благославен еси во веки веков. Аминь».
Завсегдатаи «Гамбринуса» попривыкли к лысоватому, шепчущему молитву старику. Курчавые волосы плотно облегали его затылок, образовывая вокруг головы подобие тёмного нимба. Глаза нехорошо блестели от вина, но стоило ему протрезветь, и они становились цвета воды, которую хочется пить и которой нельзя напиться…
В кабачке на Дерибасовской старик был уже своим. Он восседал за бочкой-столом и угощался красненьким. Временами от этого занятия его отрывали туристы, увешанные фотоаппаратами и интересовавшиеся, как пройти к Дюку, Приморскому бульвару, оперному театру или Тёщиному мосту. Гуськов с помощью местных «тудой-сюдой» терпеливо пояснял, что все достопримечательности находятся рядом, в кучке, и между ними особо не побродишь. Иногда он просил у туристов фотоаппараты и со знанием дела осматривал их. Случалось, ему даже разрешали сделать снимок, и он радовался этому, как ребёнок… Свою фототехнику мастер распродал года два назад, чтобы дочь Анюта смогла съездить на чемпионат Европы. Он верил в неё, и она действительно взяла «золото» в спортивных танцах. Гуськов тогда горд был очень. Когда воспоминания оживали, он переставал себя изъязвлять. Но бесы не отпускали надолго: всё мерещилась придавленная балкой жена…
«В цветущих акациях город…» – слышался голос Утёсова. Музыка в «Гамбринусе» звучала негромко. Официанты в матросках принимали и разносили заказы. Людей в кабачке было уже много. Новый посетитель в надвинутой на глаза бейсболке прошёл мимо бара и остановился у стола Гуськова.
– У вас занято, папаша?
– Садитесь, свободно.
Появился рыжий официант.
– Щё закажете?
– У вас есть икра из синих и всего остального?
– Сколько вам влезет.
– Принесите жидкое и курочку… И щёб она мене ещё вчера бегала живая и здоровая.
– Вам чай с лимоном, да?
– Мене кофе без ничего.
– Щё-то ещё надо?
– Всё. Точка.
Вскоре рыжий в матроске принёс чечевичную похлёбку, жареную курицу и салат.
– Жидкое, а? – крякнул от удовольствия Гуськов.
– То, щё доктор прописал… И салатик – чистое здоровье.
– Слушайте, вы же актёр… Машков…
– Папаша, я так плохо говорю? – Актёр переложил бейсболку на другой край стола.
– Говорите хорошо и играете… Парфён Рогожин и вор Толян запомнились. Может, кисляка или пива?.. Меня Андреем Николаичем кличут.
Мужчины пожали друг другу руки.
– Я бы очень хотел есть булки, пить пиво, но не могу себе этого позволить. Это момент воспитания. Поверьте, это очень увлекательное занятие – воспитывать самого себя, – начал горячиться Машков.
– В вас есть одержимость, Владимир. Это-то мне и нравится, это передаётся на экран.
– Андрей Николаич, у меня уже были в жизни моменты, когда я относился к своей профессии достаточно легко и воздушно, пытаясь всех вокруг развлечь. Может, моя профессия тем и уникальна, что в течение жизни помимо того что приобретаешь опыт, ещё и меняешься – и внутренне, и внешне. Ты постоянно находишься в пути…
– И теперь?
– Да, и теперь. Я у Сергея Урсуляка снимаюсь.
– В Одессе съёмки-то?
– С утра в дворике на Колонтаевской работали, а вечером – в анатомическом театре.
– Это который в Валиховском переулке, напротив морга?
– Ну да, наверное.
– А что за картина-то?
– Картина маслом… «Ликвидацией» называется.
Официант принёс кофе и забрал тарелки.