Ей исполнилось девятнадцать, сказал себе адвокат. Ей исполнилось девятнадцать. А лойды, проклятые Создателем, обязательно умирают именно в этом возрасте.
Поднимаются на крыши высоток — и прыгают в облака.
Хватают ножи — и уверенно бьют по своему же горлу.
Господин Лерт уже не помнил, каким был его девятнадцатый день рождения.
Элентас — намеренно или нет — подарил ему вечно молодую плоть. Элентас — вместе с огнем — передал ему часть своего бессмертия, и Лерта не пугали ни ножи, ни высотки, ни пистолеты. Конечно, получив комочек плазмы в затылок, он бы вряд ли отодрал себя от пола и уточнил, какого черта произошло. Но пока плазмы не было, и никто не посягал на бытие господина адвоката — он мог жить, и жить, и жить, жалея разве что о навеки потерянном Карадорре, о детях, не признавших отца — отцом, и о мальчике с яркими зелеными глазами, обреченном до самого последнего утра — или ночи — утопать в раскаленной лаве…
Он опустился на узкую лавочку, абы как обшитую пластиком. Она, кажется, изображала героя какого-то детского мультика, но Лерту было наплевать. Главное — предоставить себе опору, на пару минут — позволить себе расслабиться. Все в порядке, ничего страшного не случилось. Да, девочка погибла, а потомок семьи Хвет умер за два месяца до нее, но это не должно так больно бить по старому-старому носителю кода «Loide». Это не должно так больно по нему бить…
Он медленно, очень аккуратно вдохнул.
И вытащил из кармана таблетки.
В сумке, под железным замочком, пряталась тетрадь, бережно прошитая голубыми нитками. Акварельная бумага шуршала под его непослушным прикосновением; забавная девчонка с черными, как смола, волосами улыбалась ему с титульной страницы, и на волнистых прядях серебряной дугой лежал имперский венец.
Она была сестрой тогдашнего императора. Она была его наследницей — пускай и до той поры, пока старший брат не женился и не обзавелся тремя смешливыми сыновьями, вскоре узнавшими, что смех — не единственная важная штука в жизни…
Один из них в итоге сменил отца. И поскорее утопил одного своего брата, а второго заколол в якобы священной дуэли.
К семье Хвет он, по счастью, был равнодушен. Гончий постоянно ждал от него какой-то каверзы — но не дождался, потому что Малерту захотела присоединить к себе империя Фарда. И грянула война, и молодой император смело — что, впрочем, никого и не поразило, — убивал наглых соседей, посмевших посягнуть на его с таким трудом отвоеванные земли.
У него были племянники. Была смешная сероглазая девочка, и двое мальчиков, и Арэн весело проводила с ними часы, кем-то уже отмеренные. У ее век, у ее губ, у ее бровей обозначились морщины — а Лерт ни капли не изменился, не изменился ни капли с момента встречи на площади. Он смеялся тем же голосом, щурился теми же глазами, улыбался той же полосой рта. И ему было всего лишь двадцать четыре.
Они сидели на пушистом ковре в спальне младшего сына.
Мать, переступившая свои тридцать два, и отец, какой-то нелепый, неправильный… неуместный рядом с ней.
Пройдет еще десять лет, и он тоже будет выглядеть ее ребенком.
А потом еще, и он будет выглядеть ее внуком.
Она никогда не жаловалась. Никогда не выражала ни малейшей горечи. Она была счастлива, что ему не приходится так же мучительно, так же некрасиво стареть — но однажды с горечью попросила убрать высокое зеркало из общей спальни, снять акварельные, снять масляные картины, где художники, ничего не приукрасив и не утаив, изображали ее молодое лицо. Лицо женщины, лицо девушки — улыбчивое, светлое, откровенное лицо, обрамленное черными волнистыми прядями, с чистыми голубыми глазами в плену длинных ресниц. Лицо женщины, а не седой старухи.
Он плохо помнил, как умер на Карадорре. В уме отпечатались какие-то смутные, какие-то размытые, какие-то выцветшие картины. Подземелье с лишайниками на стенах — они слабо светятся в темноте, и кажется, что ты попал в желудок вечно голодной нежити, а не в камеру. Ко всему равнодушный господин-палач, пришедший за пару часов до казни, чтобы напоследок передать осужденному гневное письмо от старшего сына семьи Хвет. И письмо — само по себе: тонкие небрежные буквы, один абзац. Господин Велет Хвет публично отрекался от своих родителей, публично отрекался от своего отца — и отказывался прийти на казнь, потому что «смотреть на эту грязь и дальше мне будет невыносимо»…
После письма господину Лерту было уже все равно, как именно его казнят. Или нет, или ему стало все равно еще у края той площади, где чья-то рука сдернула капюшон, и женщина-торговка, вооруженная вилами, заорала: «Бессмертный! Бессмертный!»
Были его шаги. Его неровные, не такие размашистые, как обычно, шаги. Были цепи на запястьях, были раны, которые никто и не подумал зашить. Была кровь, засохшая на белой рубахе, были короткая косица, перевязанная лентой. И совершенно спокойные, очень ясные серые глаза. И веревка, накинутая палачом на шею…
У него оставалось около минуты. Около минуты, пока зачитывали приговор, пока в толпе ругались и цедили злые, безжалостные проклятия. Всего лишь за то, что он родился не человеком, всего лишь за то, что сквозь кожу на его груди проступили побеги янтарного камня. Всего лишь за то, что он посмел пересечь границу Малерты, всего лишь за то, что влюбился в девочку из племени людей, всего лишь за то, что наплодил… выродков. Кто-то предложил после казни пойти и сжечь особняк семьи Хвет, и у Лерта болезненно екнуло в левой половине груди.
У него оставалось около минуты, чтобы обратиться к небу.
Определить, что время — едва за полдень…
И увидеть размытый силуэт луны — любимой спутницы ночных звезд.
Каждый раз, когда в мире появляется Гончий… каждый раз, когда мать с определенным витком в системе ДНК впервые прижимает к себе младенца, чье сердце бьется куда быстрее, чем положено человеческому… всякий раз, когда янтарный огонь оживает под его ребрами — в небе угасает одна звезда. И ночь становится немножко темнее…
В толпе стояла девушка, одетая в неприглядное ситцевое платье. Она не двигалась, не обзывала подсудимого тварью, не обсуждала его со знакомыми, не сокрушалась о судьбе его детей, об испорченной крови господина императора. Впрочем, она и к лучшему, эта испорченная кровь — теперь Его Величество наверняка не полезет к особняку Хветов, к опороченному особняку, где живут, как выяснилось, не люди, а выродки…
Эта девушка умоляла брата не отрекаться от господина Лерта.
Эта девушка помнила, как молодой беловолосый мужчина бродил с ней по маминому саду, носил ее на плечах, рассказывал, почему по утрам стебли маминых лилий становятся мокрыми от росы. Рассказывал, почему на Карадорре такие холодные, такие жестокие зимы; читал книги о принцах и принцессах, приносил ей — тогда еще маленькой девочке — достойные королевы платья. Учился шить, потому что она попросила: «Папа, давай со мной» — и мама смеялась, наблюдая, как он то и дело цепляет иголкой собственные рукава…
Он родился Гончим.
Он мог убить палача.
Мог убить невысоких воинов, или свернуть шею ближайшему к виселице мужчине, мог утонуть посреди толпы, мог вывернуться, окунуться в сеть переулков — и уйти из Малерты живым.
Он мог вернуться на Вайтер-Лойд — или уплыть на Тринну, или добраться до Мительноры, или…
Но он позволил веревке сжаться.
…до станции было далеко.
Билет на ближайшее судно валялся в кармане его штанов. Билет на ближайшее судно обещал, что адвокат обязательно покинет EL-960 — но покинет завтра, а пока ему придется, наверное, снять комнату в отеле. Если повезет — на этаже эдак сотом, чтобы город почти пропал, а небо, наоборот — подступило как можно ближе.
Он был «чистым» ребенком. С полноценными витками, отзвуками прошлого и янтарем под рубашкой.
Но, черт возьми, его так тянуло к небу, что обходиться без него теперь, спустя двести пятнадцать лет, он был уже не в силах.
Он жил на перевалочной станции, в теле распахнутого космоса, рядом с россыпью живых — и россыпью умирающих — небесных светил. И, бывало, долгими вечерами думал: что, если они умирают во славу очередного Гончего?..