Он следил, как далекую поверхность заполняет собой вязкая темнота. Трепыхались, будто в агонии, сломанные крылья, а зеленые глаза все больше тускнели, и в них не было ни единой мысли, ни единого порыва, ни единого желания.
Сообразив, что все кончено, голодная водяная нежить усмехнулась, отмечая свою победу, и оторвала обмякшему дракону лапу.
Душистое облако алой крови. Полное равнодушие; она выпустила его из объятий своих щупалец, и он медленно опустился на песчаное дно.
Редко ей удавалось поймать кого-то крылатого. И она запихнула оторванную лапу в горло целиком, рассчитывая на волшебный вкус, но… поперхнулась, потому что кости, мышцы и хрящи рассыпались мокрой песчаной мутью.
Как рассыпался и весь ее долгожданный трофей.
…Плавать он умел, но сейчас это было выше его сил. Поэтому он хватался израненными пальцами за ткань рубежа, а ткань снова жаждала его оттолкнуть, и ее трясло, и на его бедрах, и его груди, и щеках, и висках, и шее пышными соцветиями возникали десятки ран. Крылатый обязан подчиняться любой прихоти своего хозяина; а если крылатый не подчиняется, он обязан умереть.
Вряд ли Киту были известны такие тонкости. Скорее всего, он воспользовался драконьим именем слепо, не зная, какими будут последствия. И, ни о чем не подозревая, жестоко убивал его сотни раз.
Его, бессмертного и такого же вечного, как, например, темное грозовое небо над головами тысяч людей.
Миновало несколько часов, и он приходил в себя. Лежа на воде и чувствуя, как внизу, под его худой спиной, тяжело выдыхает какой-нибудь синий кит. Это нежити все равно, уцелеет мир или его разнесет на части, а большинство живых созданий все-таки пытается его беречь — и неплохо осознает, кого именно течение выбросило в их спокойные воды.
Но сегодня ему потрясающе не везло. Его израненные пальцы бестолково скользили по рубежу, он мало что видел, он задыхался, под его легкими словно бы кто-то развел костер, и теперь они корчились в дыму, изнутри покрываясь черной хрустящей копотью. А еще его мучила обида, страшная, давно затаенная обида, и он сначала рассмеялся, радуясь, что она выжила на фоне всего этого кошмара, а потом осекся и виновато поежился, проклиная себя за каждое злое слово.
Высоко-высоко вверху, почуяв, что он рядом, горестно вопили чайки. И он поднял голову, чтобы хоть единожды посмотреть на их белые силуэты — но зрение подвело, и чайки утонули где-то в осенних тучах, такие же хмурые и тоскливые.
Он прижался к пылающему рубежу левой щекой.
Он прижался левой щекой к углу искаженной диаграммы, к обширному ритуальному рисунку, к месту, которое не давало ему и шанса выжить.
И к случайно построенной стене.
— Эй, Кит, — очень тихо позвал он — и закашлялся, потому что очередная соленая волна его захлестнула, на секунду погасив небо. — Ты же там. Совершенно точно там, я же знаю, — если бы кто-нибудь его заметил, он бы, наверное, не понял, чего в этих зеленых глазах больше: отчаяния или все-таки нежности. — Пожалуйста. Я прошу тебя, я умоляю, что угодно, маленький, но… хотя бы в этот раз… пожалуйста, не дай мне погибнуть.
Вокруг царило безмолвие. Он вообразил, как хрупкий светловолосый человек стоит у самого края пляжа, и до этого человека долетает чужая хрипловатая мольба. И он тут же оглядывается, и он тут же… Дьявол забери, каким-то чудесным образом все меняет, и ломается рубеж, и чайки садятся на плечи своего любимого господина, чтобы утешить, чтобы наконец-то помочь.
Но вне этой картины, конечно, ничего не произошло. И он бледно улыбнулся, ощущая на языке гадостный железный привкус.
— Эй, Кит, — повторил он. — Помнишь, как здорово нам жилось? Помнишь — у нас была пустыня и четыре вулкана вдали, а больше не было ни единого клочка земли? И ты был таким… улыбчивым, таким веселым, таким… распахнутым.
Он помолчал. Приметные красноватые ручейки, смешанные с водой, катились по его лбу, неподъемным весом ложились на потемневшие веки. Он позволил им выполнить свое задание, он избавился от неба и моря, от блеклого осеннего света и рубежа. Стало темно, и лишь его левая щека и пальцы, длинные, тонкие, шероховатые пальцы определенно касались чего-то весьма враждебного.
— Я это любил, — на грани шепота произнес он. — Я бесконечно любил… время, проведенное с тобой.
…Высоко-высоко вверху горестно вопили чайки. Но вскоре улетели, и на карминовые морские волны медленно опустилось одинокое белое перо.
========== Глава шестая, в которой магия Эдлена выходит из-под контроля ==========
Его жена умерла весной, когда безумные мительнорские холода немного отступили, и многие с нетерпением ждали короткого, тоже не особенного теплого, но гораздо более уютного лета.
Болела она давно, и Венарта знал, что рано или поздно все закончится этим. Маленькая Милрэт смотрела на остывшее тело женщины безо всякой печали, а потом улыбнулась и уточнила: папа, а маму, наверное, лучше не будить? Она устала вчера, я видела, как до глубокой ночи она зашивала одну из твоих мантий. Ты, правда, не носишь ее уже около двух лет, но мама очень дорожит твоими вещами. Это же хорошо? Если кто-то кого-то любит, он должен относиться к нему с таким же вниманием, да, папа?
Венарта молчал. И заученно улыбался, боясь, что девочка поймет, что ее настигнет неожиданное озарение.
Она ушла во двор, воевать с длинными лезвиями сосулек, получив от него скупой кивок и тихую просьбу одеться потеплее. Она ушла, а он опустился на деревянный пол у постели и осторожно погладил руку своей жены — ледяную, тяжелую и твердую, потерявшую абсолютно все качества, которые он помнил.
Он ценил храмовую тишину, ценил негромкие вдумчивые молитвы, ценил покрытые желобками алтари. У него было собственное укрытие, где он мог преклонить перед Великой Змеей колени и назвать ее по имени, и говорить с ней, как будто она не спит в кроне изначального дерева и с любовью слушает своего жреца. На его черные одежды медленно оседали крупицы пыли, скулы жгли заостренные ритуальные рисунки. Гибкая тварь с клыками из бережно обработанного аметиста лежала на оловянных ветках, и глаза у нее были закрыты, но ему чудилось, что еще минута, и дрогнут веки, и желтые радужные оболочки с узкими вертикальными зеницами отразят его силуэт.
Его жена умерла весной. Он доверил дочь Эдлену и его прислуге, а сам вернулся домой и выволок на свет старую телегу. Застелил ее пуховыми одеялами и вынес вроде бы знакомое, а вроде бы — уже невыносимо чужое тело из притихшей комнаты, где завороженно колебались блеклые огоньки свечей.
«Папа, а маму, наверное, лучше не будить?»
Лошадь размеренно шла по заснеженной дороге, то и дело недовольно фыркая и оглядываясь на хозяина. Ишь, чего удумал — тащиться неведомо куда по морозу, да еще и в компании равнодушного ко всему трупа!
Хозяин сидел на козлах, сутулясь и не замечая, как сердится бедное животное. Иссиня-черные, затейливо остриженные волосы прятали его лицо.
Он видел, как под колеса телеги уползает белый блестящий снег. Он видел, как пустошь постепенно обрастает кленами, пихтами и невысокими елями, и ветер услужливо доносил до его ушей мелодичный звон обледеневших веток.
Никто, даже самые дряхлые старики, не помнил момента рождения этих обреченных деревьев. Они как будто были на Мительноре со дня ее появления; короткого лета им не хватало, чтобы избавиться ото льда, а замерзли они с иглами и листвой, и поэтому выглядели сказочно.
Мительнора была суровой землей. И он любил ее именно за это, любил ее за вечную зиму и за острые маленькие снежинки, за песни метели и за огромные, бывает, что и выше его роста, сугробы.
Он добрался до Лоста ближе к вечеру, хотя после ритуала, полтора года назад проведенного за стенами цитадели, судить о времени было сложно. Здесь его знали, как личного исповедника императора, и это впервые было ему полезно — стражники не взяли ни единой золотой монеты, вежливо поклонились и распахнули перед ним дубовые двери, ведущие в подземелье. Спросили, не требуется ли Венарте их посильная помощь, спокойно приняли его глухое «нет» и низко, с почтением поклонились — явно опасаясь, что если мужчину оскорбит их поведение, то наутро в Лост приедет уже палач, а уедет с двумя отрубленными головами под мышкой.