В скобах горели факелы. Подошвы его ботинок стучали по камню широкой лестницы, а потом начали стучать по неизменному льду.
Кладбищ на Мительноре не было. Не было гробов, не было крестов и не было памятников. Были коридоры, страшно холодные, бесконечные коридоры под ее городами, и покойников приносили в их синий ласковый полумрак. За полчаса волосы и ресницы обрастали сизыми шипами инея, за час… дольше часа Венарта никогда не задерживался. Ему и так был известен итоговый результат — вокруг лишенного жизни тела сам собой выстраивался крепкий ледяной саркофаг, и оно, не подверженное гниению, сохраненное в идеальном состоянии, могло веками лежать в ласковом полумраке. Если тебе угодно, если ты забыл, как выглядел твой любимый человек — приходи снова, заплати страже и спускайся, чтобы стоять, замерев, и дышать, порождая клочья пара, у его последнего ложа, у его последнего пристанища. Приходи — ты, постаревший на пару десятков лет, — чтобы стоять у последнего пристанища кого-то, кем ты очень дорожил — и кто за эти годы ни капли не изменился.
Он устроил ее в нише, глупо коснулся воротника ее вязаного свитера. Заправил за ухо непокорную волнистую прядь, провел почти бесполезными пальцами по ее ресницам. Толком не ощутил этого прикосновения, виновато переступил с ноги на ногу, улыбнулся… и пошел прочь, опасаясь, что минует еще какая-то секунда — и он больше не сможет, не найдет в себе смелости уйти.
Ему чудилось, что она следит за каждым его шагом. У поворота он обернулся, но она лежала на спине, она все так же послушно лежала на спине.
Он укусил себя за костяшку пальца. На верхней губе возникла первая, пока еще неглубокая трещина, мир заключил себя в мутную голубоватую рамку. Не задумываясь, он вытерся рукавом.
…Милрэт обожала Эдлена. И хвостом ходила за ним, неважно, что он делал — учился проводить долгие вечера в компании послов, генералов и наместников, читал книги, работал с пентаграммами, мучил пойманных стражниками тараканов или сидел, изучая шахматную доску, в зале для отдыха. Юный император относился к девочке нежно, старался во всем ее поддерживать и уделять как можно больше внимания.
Венарта наблюдал. Не вмешиваясь.
Его дом опустел, и находиться в комнатах, где смеялась, плакала или болтала о чем-то невысокая девушка, таская Милрэт у себя на плечах, было невозможно. В нутре камина потрескивал огонь, на печи выкипала забытая мужчиной вода, а он не мог ни о чем думать, не мог пошевелиться, не мог успокоиться. То есть внешне-то он, скорее всего, был спокоен, а внутри что-то постоянно ломалось, терпело крушение, словно корабль, посмевший сунуться в океан в апреле. Падали мачты, лопались реи, отчаянно вопили матросы; рассыпались на тысячи осколков задетые кораблем уставшие айсберги.
Он собрал свои вещи и перевез их в деревянную цитадель. Его маленький воспитанник обрадовался — наконец-то Венарта не будет никуда уезжать!
Храмовник погладил мальчика по светлым с рыжиной волосам. И вместо одного ребенка — одного жизнерадостного, доброго, доверчивого ребенка — стал возиться уже с двоими.
Милрэт была проще. Конечно, она еще не умела обходиться без помощи отца, если ей требовалось переодеться или заплести косы, а бывало, что и поесть — она сердито сжимала крохотные кулаки и дулась, пока Венарта не соглашался покормить ее с ложечки, — но она была распахнутой, она была откровенной, была честной и зависимой от чужого мнения. Она выкладывала мужчине все, от глупостей вроде новой игры, успешно придуманной Эдленом — храмовник недоумевал, как у мальчика выходило каждый раз так переиначивать установленные кем-то правила, что в итоге он получал особенную, по-настоящему удивительную вещь, — до случайно подслушанного разговора между капитаном стражи и главным поваром. После которого, кстати, обоих взашей выгнали из цитадели.
Венарта поклялся — не кому-нибудь, не вслух и безо всякой злобы, — что не позволит ни единой живой душе испортить жизнь юного императора. Венарта поклялся, и эта клятва заменила ему потерянный смысл, загорелась куда ярче пламени, иглой засела под линиями ключиц. Венарта не позволит — любой ценой, хотя Эдлен…
Эдлен был гораздо сложнее.
За год ему надоело признаваться в своих ошибках, и он перестал их совершать. Иногда в нем что-то менялось, и вместо мальчика, такого забавного и такого привычного, перед мужчиной словно бы стоял человек одного с ним возраста, многое понимающий — и мечтающий это многое не понимать. А иногда они с юным императором о чем-то оживленно беседовали, и Эдлен вдруг начинал теряться, хмуриться и уточнять, за кем было последнее слово. Такие случаи откровенно пугали храмовника, и он прижимал узкую ладонь ко лбу своего подопечного — но все было хорошо, при Венарте мальчик еще ни разу не болел и ни на что не жаловался.
Это произошло ближе к осени. Заканчивался поспешный август, матросы безбожно пили в тавернах и жаловались, что нынешний император лишил их заработка и счастья. Венарта извинился перед своим воспитанником, пояснил, что у него есть кое-какое дело за дверью надежного деревянного укрытия и уехал. Напоследок, в коридоре второго яруса — ниже Эдлену было запрещено спускаться, — мальчик поглядел на мужчину странно, еще более странно повел плечами, попрощался и медленно пошел назад — вероятно, в библиотеку. И у самого поворота, когда Венарта был на середине лестницы и не видел его хрупкой фигуры, неожиданно пошатнулся.
Болело где-то под ребрами, где-то, где возникало слишком частое, слишком тревожное дыхание. Болело сильно, а ему не хватало смелости об этом сказать, не хватало смелости попросить храмовника остаться. Он упрямо проводил его до места, где однажды мальчика обнимала старая седая женщина, попытался кивнуть — похоже, из этого мало что получилось, — и убедился, что Венарта ни о чем не подозревает. Он упрямо, не ежась и не морщась, добрался до проклятой полутемной галереи, а там…
Он сжался в комочек на полу, чувствуя, как под ним качаются доски. Нет, и не доски вовсе — палуба железного корабля, и на квартердеке обсуждает какую-то девицу только что заступившая смена рулевых, и вокруг синевой расползается океан. А над океаном висит небо — серое, затянутое низкими тучами небо, и в прорехи между ними порой вылезает блеклое, совсем не греющее солнце, и редкие люди из числа пассажиров тут же подставляют ему покрасневшие от мороза щеки. Редкие люди обходят мальчика, нисколько им не интересуясь, а он лежит, и его потрясает каждая мелочь: и птицы, оседлавшие айсберг и сложившие крылья, чтобы немного отдохнуть, и ветер, мимолетно коснувшийся воротника плаща, и глухой рокот соленой воды под килем. И расстояния; огромные, непреодолимые, жуткие расстояния, а с ними — полоса горизонта, и над ней лентами вьются черные дымы заводов, и она прекрасна, она доказывает, что это еще не все, что мир колоссален, что пересечь его за пару часов нельзя.
Нельзя, с горечью подумал он, а шестнадцать ярусов моей деревянной цитадели — можно.
Железный корабль ощутимо тряхнуло, тучи собрались в одно свирепое черное пятно и швырнули вниз яркое скопление молний. Заскрипели покинутые поручни, закричали матросы, рулевые вчетвером висели на штурвале. Он лежал, и по его спине били комья града, и он скулил, как раненая собака, и рубинами замерзала кровь на его бледной коже.
— Ма… — выдавил из себя он. — Ма… Мама…
Ее почему-то не было. Не было, хотя он точно помнил: там, на палубе железного корабля, она возвышалась над ним, сжимая в сухощавых пальцах нож, и слезы блестели на ее выцветших ресницах, как драгоценные камни.
— Я должна, — дрожащим от страха голосом говорила она — скорее себе, чем ему, — должна это сделать. Я должна это вытерпеть, я должна суметь. Ты — всего лишь очередной бестолковый мальчишка, но с тобой этот мир в опасности, а без тебя — он будет не обречен. Я обязана… никто не заставлял меня за это браться, я вызвалась добровольно…
Остро заточенное лезвие отражало звезды.
Он молчал. Он лежал на холодной палубе, и ему было необходимо спасение, а мама пришла, чтобы стать его убийцей.