Здесь, рядом с этой гадящей смертоносным дымом трубой, в этом мрачном кирпичном здании, напрочь лишенном какой-либо красоты, возле огненных топок кипящих котлов спит мирным сном совсем еще неопытная молодая женщина, не прочитавшая за свою жизнь пяти книг, но которой непонятно за что, непонятно для чего является в сновидении Всевидящее Око, а я стою здесь, снаружи этого мрачного здания, и меня окружает серый предутренний свет. И эта женщина только что отдала мне себя, то есть позволила, разрешила, захотела, чтобы я проник в тайная тайных живота ее, туда, где может зачаться новая жизнь, позволила, не раздумывая, зло это для нее или благо, от Бога я или от дьявола, но потому лишь, что она любит меня. И что я могу сделать ей за ее любовь праведного, такого, что действительно было бы для нее благо?
И я понял: единственное благо, которое я могу для нее сделать, это навсегда избавить ее от меня. И сейчас же мне стало ясно, что я так и сделаю.
И я поклялся и этим мрачным зданием, и этим робким светом, и – что было страшнее всего – самим собою, что никогда более я не позвоню ей по телефону, не приду к ней и не приглашу ее к себе, не напишу ей письма, не потревожу ее, как бы ни был я пьян, болен, одинок, никогда более не воспользуюсь жертвенностью ее любви!
И я сдержал свое слово: после этой ночи мы больше не виделись.
Я вернулся в каптерку и сел рядом с ней на топчан.
Меня валила усталость.
Время от времени, не пробуждаясь, я как бы сбрасывал с себя часть дремоты, чтобы пройти в котельный зал и проверить горение в топках.
Однажды сквозь полусон кто-то отчетливо произнес надо мной:
– Все!
Слово упало подле меня и разбилось.
«Кто все?» – спросил я.
За окном рассвело, когда, глядя на спящую Люсю, я увидел ту юную женщину, которая была с девочкой на набережной.
Она возникла из пустоты, как прозрачное видение, воздушно, солнечно – лишь взгляд…
А дальше вот что произошло: я ее снова встретил!
Часть вторая
8. Адажио Альбинони
На табличке, прикрученной шурупами к двери со стороны коридора – а мальчик уже легко, бегло читает, – надпись «БУХГАЛТЕРИЯ».
За дверью – комната.
Более часа мальчик сидит в ней на тяжелом казенном стуле, окруженный громоздкими канцелярскими столами, которые беспорядочно завалены картонными папками, листами использованной копирки, стопками государственных бланков.
Семь лет ему. Он сероглаз, худ и очень сильно загорел за летние месяцы. Загорелость его лица и шеи особенно заметны оттого, что несколько дней назад его остригли наголо и все участки кожи, которые были покрыты волосами, теперь выглядят белыми.
Напротив него ссутулилась над бумагами женщина, рано увядшая, некрасивая лицом. Она непрерывно пишет в серых конторских книгах.
– Тетя, – наконец произносит мальчик, – можно мне послушать музыку?
– Ты хочешь на репетицию? – спрашивает она, не прекращая работы.
– Очень.
Женщина снимает очки и устало смотрит на мальчика.
– В прошлый раз репетировали Шостаковича. Эта музыка не для детского восприятия.
– Я люблю ее слушать, тетя.
– Хорошо, – уступает она. – Но ты опять будешь сидеть на хорах у стенки, потому что в партере тебя могут увидеть. Ты ведь знаешь, на репетициях нельзя находиться посторонним.
– Меня никто не заметит, – обещает мальчик.
Женщина – тетка мальчика, двоюродная сестра его матери. Когда матери не с кем его оставить, мать приводит мальчика в филармонию, где тетка работает бухгалтером, чтобы тетка за ним присмотрела.
Они идут по коридору, через лестничную площадку, мимо железной шахты лифта, проникают за бархатную занавеску, останавливаются, но лишь на секунду, тетка толкает невидимую дверь, и мальчик оказывается в желанном мире.
– Садись! – шепчет тетка, подпихивая его к длинному дивану возле стены.
И на цыпочках, как бы умаляя себя, крадучись уходит.
Вот он – под ним, перед ним, над ним, – этот великолепный торжественный зал с мраморными колоннами, серебряным органом, рядами красных кресел и высоким сводом! Но мальчик не усаживается на диван, как было ему наказано; огибая зал по периметру, он идет по упругим бесконечным коврам, совершенно скрадывающим шаги.
На пустых хорах темно. Внизу ярко освещена сцена. За пультом органа – органист. Музыканты одеты не в черные концертные фраки, а в будничную одежду. Они о чем-то переговариваются, спорят, внезапно разругались друг с другом. Оглушительный звонкий хлопок – падение на пол пюпитра. Тишина.
И сразу…
Звучание органа!
Музыка.
Она плавно отделилась от тишины, поднимается ввысь, постигая свободу, заполняя глубокий сумрак зала.
Мальчик один на хорах; вся ее светоносная мощь обращена на него. Он ли внутри нее или она в нем? Что-то переменилось в мире. Он смущен, взволнован. Его пальцы жаждут осязать земное, что музыке не принадлежит. Он трогает холодный мрамор колонны.
Он никогда не слышал такой печальной музыки. Как она красива!
Но нельзя, чтобы так долго было так мучительно печально! Если этот восторг продлится еще минуту, сердце не выдержит.
Потупив взгляд, он медленно ступает по ковру. Облезлые носы его изношенных ботинок удивляют его. Как могут одновременно существовать эти уродливые носы и эта музыка? Ведь это две разные правды. А он знает: правда должна быть одна.
Наконец музыка угасает, прощается с ним.
Смолкла.
И опять потекла из своего таинственного истока.
Скрипки поют.
Откуда она явилась в этот зал? Она не могла явиться из-под грубого волоса смычков или из металлических труб органа. Она явилась из какого-то неведомого далека, названия которого он не знает, но где так прекрасно. Поэтому исток ее и сокрыт в тайне. Не приближайся к нему – исчезнешь!
Мальчик почувствовал удушливое стеснение в груди.
Сейчас наступит смерть…
И вдруг – словно глубокий спасительный вдох!
Я ЖИВУ! Я ЕСМЬ!
Лавина безбрежной радости подхватывает его!
Колонны, люстры, ковровые дорожки – всё, мерцая, расплывается.
«Отчего я заплакал? – не понимает мальчик, растирая слезы ладонями по щекам. – Ведь я так счастлив…»
9. В старом финском доме
Я стоял перед холодным пустым домом. Снежные сугробы окружали меня, а дом в ночной полутьме был огромен и возвышался среди сугробов неколебимо и мрачно. Сто лет назад его поставил зажиточный финн для многочисленного своего семейства, которому предназначалось жить здесь, умножать богатство и плодиться, и потому он был воздвигнут на основании из гранитных глыб, сложен из прочных бревен и накрыт железной крышей, в скосе которой чернело сегментом чердачное окно. Хозяин его, следуя тогдашней архитектурной моде, с двух сторон пристроил к дому веранды с витражами из разноцветного стекла и вознес над ним высокую башню, с верхней площадки которой открывался вид на залив. Но через полвека другой человек, обратив взор свой на север, сказал: «Граница Финляндии проходит слишком близко от нашего Ленинграда. И поскольку мы не можем отодвинуть наш Ленинград, мы отодвинем финскую границу!» Границу отодвинули, а потомки строителя дома, спасаясь бегством, дом навсегда покинули.
И вот, спустя еще одну жизнь, я, кого безымянный финн не смог бы даже предположить в своем воображении, стоял перед его детищем. В кармане моего тулупа тяжелела связка старинных ключей. Я сжимал ее в горячих пальцах.
А как случилось, что я оказался ночью за несколько десятков километров от города один перед этим домом со связкой ключей от всех его замков?
Изначальный смысл бытия. О том, что история человечества задумана не на Земле, я догадывался. Она лишь творится на ней. Хотя лучше сказать – воплощается. Замысел, возникший там, воплощается здесь. Именно потому загадка истории так притягивала меня. Я жаждал увидеть это сокрытое «там». Было время, когда я предполагал, что на развитие нашей истории неведомым образом влияют высокоразвитые цивилизации, имеющие пристанище во Вселенной. Прочитав конспект Зигеля, перепечатанный на пишущей машинке, я в течение нескольких месяцев верил в летающие тарелки. Вглядываясь в вечернее небо, красно-золотое, покрытое черными контрастными облаками, которое всегда производило на меня сильное впечатление, я мечтал увидеть эти космические аппараты, беззвучно и зловеще скользящие меж облаков, и умолял небо послать мне встречу с их обитателями. Но идея пришельцев рухнула, когда я понял – и это было самое привлекательное, – что разгадка тайны лежит за пределами материального мира. Разгадка пряталась за чертой… смерти. Чтобы подойти к ней, надо было пересечь черту. Но как это сделать, не исчезнув, не превратившись в ноль, не перестав быть, но вернувшись невредимым, с победою, держа сокровище в руках? И уже тогда я начал сознавать, пусть короткими мгновениями, всплесками воображения, невероятными фантазиями, что ответ надо искать в Небе мистическом, духовном, которое пишется с большой буквы, и что ни университет, ни вся историческая наука не помогут мне в моем деле. Как бы глубоко ни проникал человеческий разум в загадку творения, он никогда не сможет достигнуть последней отметки, исходной точки, то есть первопричины. Я читал историков и видел (нельзя было не увидеть!): поколение за поколением приходило на планету только для того, чтобы в сотый, в тысячный раз разодраться из-за ее богатства, пролить моря крови и исчезнуть с ее лица, не забрав с собой никакого богатства. Было все одно и то же, если смотреть изнутри жизни каждого отдельно взятого поколения. Но если взглянуть на совокупную деятельность нескольких сотен поколений, то таинственно, обрывками, как сыпь грозного неизлечимого заболевания, начинал проступать некий рисунок. И вот он-то уже явно создавался не летучим человеческим умом, способным ориентироваться в продолжение одной исторической эпохи, но каким-то иным, величайшим Умом, которому с высоты его знания открывалась вся панорама. С ним и желал я войти в соприкосновение. Кто он будет, я не представлял. Злым он будет или добрым, мне было все равно. Как это произойдет, я не ведал. Но мне предчувствовалось – и я верил в мое предчувствие, – что меня однажды неожиданно озарит, как апостола Павла на пути в Дамаск; я вдруг что-то увижу, мысленный мой взор пронижет какую-то преграду и, пронизав ее, попадет именно туда, где будет ответ. У меня было ощущение, что именно для этого я родился, что именно этим желанием я отличаюсь от всех остальных людей, что я этим Умом отобран из среды человечества для того, чтобы мне была вверена высочайшая тайна.