Я выпрямился над ней в полный рост, испытывая отвращение к самому себе, к ее разбросанной одежде, к этой тесной каптерке.
– Сейчас… – с трудом выговорил я. – Надо… Проверю показания приборов…
По серому цементному полу среди пыльного железа, среди множества уродливо изогнутых трубопроводов я бродил.
Я был мертвецки пьян и абсолютно трезв.
«Нет, это совсем не та жизнь, которой я хочу жить, совсем не те чувства, которые хочу испытывать!» – говорил я себе.
Я трогал маховики задвижек на насосах, прислонялся лбом к холодным металлическим стойкам, вспомнил о ноге, сожженной Раскорякой в топке котла, вспомнил о том, как спросил о его возрасте.
Я прижал глаз к слюдяному окошку котла.
Пламя бушевало в замкнутом объеме трапециевидной топки. Струи раскаленного газа, завихряясь, напряженно гудели.
Я впустил свой взгляд внутрь топочного пространства, где огнеупорный кирпич светился так, словно был прозрачен, и оттуда обернулся к себе, смотрящему через окошко.
«Всё – сновидение: ракетоносцы, коммунистические лозунги, христианские соборы, жидкие волосы Раскоряки, то, что я пьян, и то, что было с парикмахершей, – ощутил я, глядя на себя из топки. – В этом сновидении страшен только один момент. Момент смерти. Но и это не вся правда. А вся правда в том, что и сновидение это, – и вот почему я спросил его о возрасте, вот в чем был тайный смысл вопроса, мы не для себя смотрим, но для кого-то всевластного и несправедливого, для которого сон наш – развлечение».
Когда я вошел в каптерку, Люся, по-прежнему голая, замерзшая, сидела на топчане и плакала.
Я опустился на топчан рядом с ней.
– Ты меня совсем не любишь! Совсем! – проговорила она, шмыгая сопливым носом. – Как со шлюхой! Даже не разделся!
Крупные слезы падали на ее колени. Спина была сутуло искривлена, гладкие овальные складки жира кольцами сложились на мягком животе, прикрывая рыжий шелковистый пах. И темнела, чуть выпятившись, лунка пупка.
Я наклонил ее голову к своей груди и сказал:
– У тебя красивые ноги.
Она взглянула на меня полными слез глазами.
– Ты правду говоришь? – спросила она.
Я кивнул.
Она отыскала носовой платок, шумно высморкалась и улыбнулась.
– У меня с собой пирожные есть, – прошептала она доверчиво.
Через пять минут канцелярский стол с подложенными под стекло календарем и порнографической открыткой, заменявшей Раскоряке по ночам женщину, был устлан дюжиной разноцветных салфеток с эмблемами какого-то фестиваля в уголках. Вновь одетая в узорчатые чулки и лакированные туфельки Люся выставляла на стол привезенные сласти.
– Мне такой дурной сон приснился сегодня! – ворковала она. – На огромном поле – миллион людей. Стоят квадратами, как военные на параде. И ждут. И я тоже с ними стою и думаю: а чего мы тут все ждем?
Она захихикала.
«Тарелочки принесла», – отметил я, следя за тем, как последовательно она извлекла из своей сумищи тарелки, розетки, пирожные, банку с вареньем.
– И восходит из-за края поля солнце, – продолжала она. – И само собой делается серебряным. И я вижу, что это не солнце, а глаз в небо поднялся. Большой прозрачный глаз. Смотрит на меня сверху сердито.
Чай дымился в чашках.
Тошнотворно кружилась голова.
Я с трудом пихал в себя сладкие куски пирожного.
Люся сидела напротив меня, закинув ногу на ногу. Она была почти счастлива.
– Давай я тебе сделаю модную стрижку! – вдруг воскликнула она. – Совершенно бесплатно!
И показала в воздухе движение пальцами, будто на пальцах у нее ножницы и она стрижет ими.
– Нет, – ответил я.
– Ну почему? – она капризно надула губки. – Мне так хочется!
– Зачем мне модная стрижка?
– А зачем все делают? Чтобы было красиво.
– Я и так красив, – сказал я и добавил: – Пойду приму душ. А ты ложись.
«И сколько было уже в твоей жизни не той жизни, не тех женщин, не тех чувств!» – произнесла, попав в мой замедленный взгляд, ее яркая красная блузка.
В холодном вертикальном гробу, обложенном изнутри глазурованным кафелем, я стоял. Под моими ступнями была скользкая деревянная подставка, ощущать которую я более всего брезговал. Ледяной дождь с силою падал на мою голову и на мои плечи из кривой лапы раструба, прикрепленной к стене на кронштейнах. Когда я резко открыл кран, дождь ударил меня жгучим холодным потоком, так что сердце мое совершило кульбит и зачастило.
Так я стоял минут пять, пока головокружение не прекратилось. Тогда я тронул кран горячей воды и, ощутив тепло, не выдержал искушения и открыл кран полностью.
Гроб постепенно наполнился туманом, кафель запотел, и лампочка в матовом плафоне расплылась мутным пятном.
Я стоял под горячими струями воды и смотрел на склизкую забухшую дверь.
«Вот – я», – подумалось мне.
И я понял, что «Вот – я» – и есть этот гнусный запотевший гроб, от пола до потолка заполненный паром. И что в сущность этого «Вот – я» входят все мои мысли, опьяненное алкоголем сознание, усталость и тоска после попытки слиться воедино с женщиной, которую я не любил.
Потом на моем месте оказался Раскоряка. Худой, уродливый, он стоял в этом самом гробу, сладострастно млея в горячем паре и держа перед глазами в дрожащих пальцах свое одномерное глянцевое сокровище, с которого на него все так же одинаково взирала без осужденья и любви вечно улыбающаяся шлюха с вечно разверстыми ногами.
«Нет, – сказал я себе. – Это взрыв случайной мысли. Я застрахован от такой судьбы. Я отлучен от этого гроба тем навсегда остановившимся мгновением, когда в полутемном зале, где я стоял один и никого не было рядом со мной, в огромнейшем зале, где в пустоте пространства переливались жестким блеском мраморные колонны и краснели ряды бархатных кресел, в фантастическом зале, где на возвышении сцены спиной ко мне под тяжелым старым органом, трубы которого сияли серебром, сидел музыкант, звучало, как высшее сокровенное знание, обращенное только ко мне, только мне одному передаваемое кем-то, кто не человек был, то неземное адажио. Я был тогда безгрешен телом и светел сердцем, я не мог обмануться».
Не знаю, какие шлюзы открылись в моей памяти, какие пути в ней стали свободными, но тихо и торжественно оно зазвучало вновь.
И текла вода, и вода звучала, и я слушал его, и я слушал воду… И не стесняясь, в голос рыдал, хватаясь за скользкие стены, зажимая глаза ладонями.
Когда я вернулся в каптерку, топчан был застелен чистыми простынями и на них, на белой накрахмаленной наволочке, положенной на скрученный ватник, спала Люся. Поклонница уюта, она везде носила с собой этот уют. На спинке и сиденье стула аккуратно были разложены и развешаны ее вещи.
Я смотрел на ее вещи, я смотрел на ее лицо.
И ее вещи и ее лицо почувствовались мне очень беззащитными и даже более – легко уничтожимыми.
«Ведь есть же кто-то, кто больше жизни любит это живое существо, кому дорога́ каждая складочка, каждая родинка, каждая царапинка на этом теле, – подумал я с мгновенной болезненной жалостью к ней. – И как же тот, кто ее любит, должен сейчас меня возненавидеть!»
Я вышел во двор.
Начинало светать. Небо вновь затянуло тучами, но из глубины воздуха мягко струился серый предутренний свет.
Я стоял у раскрытой двери возле здания котельной.
Высокая кирпичная труба уносилась предо мной в низкую муть неба, тяжелый корабль Травматологического института сел в тумане на мель, и окна его погасли.
Было холодно и очень тихо. Словно все вокруг прислушивалось к грядущему утру, примеривало себя к будущему свету.
«Что же случилось со мной вчера? – думал я, внимая холоду и тишине. – Какой-то странный взрыв. Что-то разрушилось».
«А она? – подумал я о Люсе. – Для нее что такое вчерашний день? День, в который для меня что-то разрушилось».
И вдруг все это я увидел как бы со стороны, но не из себя и не из нее, а с какой-то иной, отстраненной от нас точки в пространстве.