4.5. Наследие Веблена и вызовы современного институционализма
Напомним одно весьма убедительное утверждение Ланглуа о том, что вклад институционализма в экономическую теорию берет свое начало с догадки Карла Менгера: экономическая теория занимается взаимодействиями в условиях ограничений, накладываемых редкостью, а институты служат инструментами, посредством которых индивиды пытаются создать, расширить и объединить возможности сотрудничества (см. [Langlois, 1989]). Современные институционалисты согласны с тем, что для сотрудничества нужны правила, и они заслуживают всяческих похвал за то, что неустанно указывают на недостатки характерного для так называемого мейнстрима подхода, вальрасовского в своих основаниях, согласно которому транзакции можно изучать, комфортно предположив существование исчерпывающе определенных контрактов, наличие совершенно информированных индивидов и отсутствие стимулов к мошенничеству. В частности, в последние 30 лет именно благодаря институционалистам многократные неудачи по воплощению в жизнь взятых из учебников схем достижения эффективности, полной занятости и экономического роста вновь подогрели интерес к природе и свойствам систем стимулов. На самом деле урок Менгера не шел далее обращенного к будущим поколениям призыва: изучить и понять динамику институтов для того, чтобы усвоить самую суть процесса эволюции экономической деятельности. Такое исследование, однако, могло не иметь в виду ничего нормативного, так как Менгер полагал, что институты меняются посредством приобретения знаний, посредством усилий, предпринимаемыми человеком для прорыва сквозь завесу неопределенности. Разумеется, вы не можете иметь нормативной цели, если у вас нет цели вообще.
Пока же сегодняшние исследования институционального направления, несмотря на наличие ряда важных исключений (например, в лице Оливера Уильямсона), зачастую следуют прямо противоположным путем и занимаются прогнозированием, покушаясь даже на то, чтобы давать рекомендации в области регулирования экономической деятельности. Вместо того чтобы рассматривать эволюцию институтов как инструмент приобретения знания и использования возможностей, восторжествовала точка зрения, согласно которой движущей силой институциональных изменений являются изменения технологий. В частности, наиболее авторитетные сегодня институционалисты склонны принимать точку зрения Веблена на то, каким образом институты воздействуют на предпочтения индивидов, полагая, что институты определяют самое восприятие людьми окружающего мира и в конечном счете моральные стандарты и суждения. Кроме того, современные институционалисты добавляют к факторам, фигурировавшим в описании Веблена, технологические сдвиги, считая их тем главным, что определяет новые правила. Таким образом, для большей части институциональных исследований вызов состоял в необходимости спрогнозировать то, каким образом прогресс технологий и экономический рост воздействуют на предпочтения и поведение – через институциональный контекст, располагающийся где-то между этими двумя группами явлений. Неудивительно, что искушение считать институты инструментами, с помощью которых можно и моделировать поведение, и сохранить теоретическую добродетель, оказалось непреодолимым.
Иначе говоря, то обстоятельство, что Веблену не удалось создать непротиворечивую и ясную теоретическую конструкцию[158], не остановило авторов, писавших в поствебленовскую эпоху, ни от бездумного повторения детерминистских установок исторической школы, ни от указаний на необходимость активных институциональных интервенций для того, чтобы управлять этой «ужасной» институциональной инерцией, как они называли спонтанность[159]. Для наших целей более важно, что наследие Веблена продолжает ощущаться в постоянных попытках оспорить индивидуалистические основания экономической мысли и в аргументации, согласно которой поведение человека более не может считаться проявлением его природы, поскольку на его предпочтения и то, как он воспринимает мир, оказывают влияние институты. Из этой вебленианской линии рассуждений следуют три вывода. Во-первых, стандартная экономико-теоретическая логика должна испытывать негативное воздействие эндогенного смещения, поскольку институты представляют собой причину и следствие не только индивидуальных действий, но и индивидуальных предпочтений. Во-вторых, кажется, что единственным средством разбить этот порочный круг являются безоговорочное принятие методологического холизма и взгляд на экономическую теорию в социологических терминах и, разумеется, с более отчетливым упором на макроэкономику. Наконец, расширяются основания для активной – и проводимой централизованно! – экономической политики: поскольку на индивидов могут воздействовать «плохие» институты, то поведение этих индивидов и делаемый ими выбор могут быть под вопросом (а так ли уж они «естественны»?), что открывает путь постоянно усиливающемуся вмешательству в этот выбор и поведение. Подытоживая все вышесказанное, заметим, что для тех, кто отвергает неоклассическую очарованность концепцией общего экономического равновесия, рассматриваемого как главный критерий экономической политики, наследие Веблена предлагает захватывающие альтернативы – справедливость и социальную эффективность, которую мы разбираем в других главах данной книги. Однако в этом контексте различие между добровольными и принудительными правилами больше не является вопросом о моральном превосходстве одних над другими, а представляет собой задачу консеквенциалистского выбора: что лучше служит свободе – спонтанные эволюционные механизмы (добровольные правила) или удовлетворительное определение общей воли (принудительные правила)? А что насчет экономического роста? Или справедливости? Понятно, что вопросы могут отличаться друг от друга, но их методологическая постановка будет одной и той же.
Нужно признать, что, формулируя свои взгляды, институционалисты останавливаются в шаге от нормативных утверждений. Тем не менее их предложения перед нами – они доступны, видимы и противоречивы. Если экономист-теоретик, принадлежащий к институциональному направлению, признаёт, что большую часть рациональности человека должны формировать правила игры, и если индивидуальные предпочтения могут быть заданы институциональным контекстом, то такой ученый обязательно находится в двойной ловушке: он вынужден нападать на суверенитет личности во имя социальной добродетели или во имя эффективности (общее благо), и он же обязан отказывать демократическим процедурам в праве определять общую цель, коль скоро индивид может оказаться социально иррациональным и проголосовать, преследуя свои собственные интересы, а не так, чтобы это соответствовало критерию социальной рациональности (положение Веблена). В самом деле, почему нужно беспокоиться о выборе, если лицо, принимающее решение, заранее знает, что именно должно быть сделано? В конечном счете возникает впечатление, что благоразумие предполагает отказ от неудобных вопросов, что имеет свою цену: институционализм начинает объяснять, переставая понимать, институционалистская традиция становится детерминистской, а не нормативной.
Мы утверждаем, что в отличие от институционализма доктрина свободного рынка избежала попадания в ловушку Веблена. Как уже говорилось в этой главе выше, субъективизм и методологический индивидуализм буквально сплетены воедино с принципом человеческого достоинства: если отсутствует соответствующий явно сформулированный и добровольно заключенный контракт, никто не имеет права выбирать за другого или принуждать другого к следованию своим собственным предпочтениям посредством насилия. Это означает, что принудительные институты либо имеют низкую степень легитимности, либо не имеют ее вовсе, и что слабое государство де-факто не является проблемой: оно принято по умолчанию и игнорируется, когда функционирует неэффективно – либо потому, что не может предложить удовлетворительные институты, либо потому, что не может принудить к выполнению добровольно взятых на себя правил (добровольных институтов).