Должны ли мы на этом основании соглашаться с ортодоксальной экономической теорией и пренебрегать феноменом культуры, отказывая ему в какой-либо значимости, помимо той, которую культура имеет в контексте напряжений, имеющих место в процессе перехода к жизни в более открытой среде? Должны ли мы соглашаться с тем, что культурные различия представляют собой наследие прошлого, для которого характерно существование обществ, являющихся однородными и замкнутыми кластерами, которым суждено исчезнуть по мере распространения глобализации и появления новых психологических паттернов? И обязательно ли давление, оказываемое традицией на носителей этих новых психологических паттернов, будет меньшим, чем оно было раньше, т. е. в отношении носителей старых паттернов? Будут ли эти новички в большей мере готовы к экспериментированию методом проб и ошибок, возможно, дополненному оппортунистическим конформизмом в группах, сложившихся случайно, в соответствии с краткосрочными интересами?
Соображения, высказанные нами ранее, позволяют скорректировать содержание понятия «культура», которое правильно подвергается сомнению в [Jones, 2006], где вводится ряд других концепций. Мы видели, что суть альтруизма состоит в способности взаимодействовать с другими в делах, имеющих экономическое измерение. На способность к таким действиям и на желание их осуществлять воздействует ряд факторов. Некоторые из них порождают мнимый альтруизм, другие факторы порождают альтруизм подлинный. Мы утверждаем, что культура кровно связана с мнимым альтруизмом, – в том смысле, что всегда, когда имеется внешний наблюдатель, представляющий и разделяющий некие общие свойства, присущие некоторой группе в течение продолжительного времени, то эти свойства можно назвать культурой. Наблюдатель не определяет того, что должно быть сделано, он предлагает систему правил, имеющих отношение к тому, что, как ожидает индивид, должно быть сделано, когда другие испытывают нужду, и что, как ожидает индивид, не должно делаться, если при этом не гарантируется сплоченность группы. Это давление может быть усилено или ослаблено внутренним судьей, т. е. деонтологическими принципами индивида (здесь – момент зарождения подлинного альтруизма). Конечно, в полностью глобальном мире убеждения мигрируют и индивиды смогут подбирать их в соответствии со своими предпочтениями. В этом случае у культуры будет отсутствовать жесткая географическая привязка. Но сегодня мы имеем дело с миром, который еще не настолько глобализирован. Мобильность из страны в страну остается часто ограниченной, институты, как и языки, продолжают оставаться разными. Поэтому понятие национального суверенитета имеет важное практическое значение, формируя менталитет народов, – даже в «глобализированном» мире Джонса.
Из этого вытекают два возможных сценария, имеющих важное значение в свете нашей оценки экономической политики. С одной стороны, в тех случаях, когда принятый общественный договор легитимирует роль государства, убеждения часто обладают свойством сильной инерции, поскольку государство само по себе гарантирует сохранение текущей идеологии, а конкуренция идеологий подавлена. Когда эта инерция прерывается, обычно за этим следует значительный шок, имеющий однако различные последствия. Так как человеческая природа часто побуждает людей обвинять других в ошибках, совершенных ими самими, то непосредственно после того, как разразился общий кризис, меры, направленные на регулирование поведения предполагаемого агрессора, весьма уместны. Соответствующие шаги осуществляются во имя рациональности, а отклонения от подобного «здравого смысла» рассматриваются как нечто подозрительное. Однако кризис регулятивной культуры не обязательно порождает изменения убеждений, он может привести лишь к желанию внести исправления. В этом случае изменения коснутся институтов, а не природы или позиции внутреннего судьи и внешнего наблюдателя. Люди могут корректировать способ, которым они реагируют на новые стимулы, но их убеждения и принципы будут меняться существенно более медленно. Иначе говоря, культура останется той же самой, даже если институты изменятся.
С другой стороны, может случиться и так, что повторяющиеся взаимодействия, имеющие место в новом институциональном контексте, повлияют на то, как индивиды воспринимают этот институциональный контекст и моральные основания тех ролей, которые они играют в обществе. Например, если люди больше не воспринимают государство как инструмент, посредством которого создаются и распределяются доходы, получаемые в порядке присвоения бюрократической ренты, а начинают воспринимать его как надежное средство решения целого ряда проблем координации (считая приемлемыми издержки по принуждению к желательной степени сотрудничества), то внутренний судья и внешний наблюдатель постепенно изменяются, а с ними изменяется и культура.
В заключение скажем, что для тех, кто ожидает, что экономический анализ предназначен для объяснения реальности, даже если для этого нужно будет отказаться от статуса естественной науки, осознанность является критическим условием. В частности, осознанность предполагает свободу выбора, который также зависит от деонтологических принципов. Когда принципы разделяются многими другими, и они создают привычные поведенческие шаблоны, повышающие качество взаимодействий с этими другими, они формируют культуру. С теми, кто разделяет нашу культуру, мы чувствуем себя свободно, потому что знаем, что у нас один и тот же внешний наблюдатель, одни и те же моральные стандарты, а также потому, что знаем, что эти элементы побуждают нашего партнера к полуавтоматическим, предсказуемым действиям и реакциям. Однако культура и институты остаются при этом двумя разными феноменами. Культура имеет отношение к ощущениям и суждениям, легитимности и морали. Как будет показано в следующей главе, институты имеют отношение к правилам игры, а подчас и к оценкам выгодности тех или иных действий и, следовательно, к консеквенциализму оценок.
Глава 4
Институты
4.1. Рациональные индивиды и институты
Предыдущие главы были посвящены содержанию, требованиям и слабостям оснований, типичных для преобладающей части современной экономико-теоретической мысли, предполагаемой рациональной природе экономических акторов и той роли, которую играет в обществе осознанное принятие индивидуальных решений. В частности, в главе 2 мы показали, что постепенный сдвиг от концепции, в рамках которой мир управляется Божьей волей, к концепции мира человеческих замыслов преобразовал экономическую науку, превратив ее из дисциплины, ведущей исследования в области моральной философии (оценивание определенных категорий действий и взаимодействий с точки зрения неких общих принципов), в дисциплину, изучающую свойства предположительно оптимального идеального порядка, созданного людьми. Далее, в главе 3 мы проследили за тем, как понятие осознанности постепенно было заменено на концепцию рациональности, а деонтологические принципы и эмоции были весьма удобным для экономистов-теоретиков образом вытеснены за пределы их науки и переселены в области, которыми занимаются философия, психология и социальная психология. Схожим образом предположение о рациональности оказалось подходящим инструментом для того, чтобы перейти от рассмотрения индивида и индивидуального поведения к изучению искусственного «типичного экономического человека». В контексте аналитического начала экономической науки важным последствием этого перехода стало увеличение внимания к макроэкономическим явлениям. В контексте нормативного начала экономической науки этот переход послужил также оправданием замещения концепции осознанного сотрудничества концепцией социальной рациональности, что придало значимость таким понятиям, как эффект безбилетника и альтруизм.
Все эти изменения привели к появлению ряда проблем. Во-первых, экономическое поведение стало ошибочно интерпретироваться как деятельность субъектов, обладающих неполной информацией[124], которые непрерывно заняты «максимизацией выгод по отношению к затратам» – и все это при заданных производственной функции и функции полезности. В результате экономическая наука фактически утратила динамическую составляющую своего содержания – поскольку время имеет значение, только если оно понимается как протяженность, в пределах которой неведение и неопределенность превращаются в знание; в пределах которой удача, усилия, пробы и ошибки ведут к открытиям; в пределах которой всякий раз, когда обнаруживаются новые технологические и институциональные возможности, порождаются новое неведение и новая неопределенность. Хуже того, многих экономистов-теоретиков это подвигло на то, чтобы не принимать во внимание тот факт, что хотя нерациональное поведение может оказаться вне узко определенного предмета экономической теории, оно имеет экономические последствия, поскольку влияет на то, как люди воспринимают редкость и действуют и/или сотрудничают для уменьшения значимости последствий, вытекающих из этого свойства окружающего мира. Нужно отметить, наконец (и возможно, это самое важное), что термин «рациональность» перестал использоваться как средство описания свершившегося, постепенно превратившись в инструмент для оправдания предписаний, что позволило уклониться от проблема морали (или радикально изменить их содержание).