Леонид помнил, что участок вокруг дома, в котором жила Вика, огорожен проволокой...
Вот она, проволока, старая, проржавленная. И дачу он сразу узнал — наверху нежилой, похожий на голубятню мезонин с одним окошком, без стекол.
Между грядок ходила очень чистенькая, в белом платочке на голове старушка и поливала грядки.
— Здравствуйте! — громко сказал Леонид.
Когда старушка подняла на него морщинистое, со спекшимся румянцем лицо, он спросил:
— Скажите, как мне пройти к товарищ Курбановской?
Старуха, вдруг схватившись за щеки, устремила на него свои светлые, когда-то, наверное, голубые глаза, и он прочел в них такой ужас, что, едва вслушавшись в то, что выговаривали ее пожухлые губы, и уловив нечто вроде: «Они тут давно не живут!», он тут же повернулся и пошел прочь. Но, сделав несколько шагов, Леня оглянулся, — ведь не могло же быть, что он ошибся? Это был тот самый дом, до которого он провожал Вику. Конечно, тогда шел дождь, но не мог же он ошибиться среди бела дня! И проволока вместо забора, и грядки вместо цветников, и колодезь в глубине участка, и черное окно мезонина. В этом окне он сейчас увидел Вику, которая, перегнувшись, переговаривалась со старушкой. И, сразу обрадовавшись, он крикнул:
— Вика!
Позабыв обо всем, что произошло между ним и старушкой, он быстрыми шагами возвращался к дому, так как видел, что Вика тоже обрадовалась ему. Но она тут же нахмурилась, отрицательно покачала головой, погрозила ему пальцем и исчезла. Леонид не знал, что все это должно означать, и остановился. Может, она хотела, чтобы он ушел? Но он не мог уйти...
Да и не надо было уходить. Вика, в каком-то стареньком, вылинявшем платьице с короткими рукавами, легко бежала к нему, лицо у нее было встревоженное и недовольное. Она подошла к Леониду, от нее пахло стиральным мылом. Значит, там, в мезонине, она стирала. И, отвечая на хмурое выражение ее лица, как бы оправдываясь, он сказал:
— Я к вам, Вика, по делу... Право... — Он обрадовался, увидев вблизи ее хоть и хмурое, но привлекательное, раскрасневшееся (наверно, от стирки!) лицо. Схватив ее горячую и влажную руку, которую она ему протянула, он стал так тискать ее в своих руках, что Вика сердито отняла у него руку.
— Ну, какое еще дело? — неприветливо спросила она, оглядываясь кругом, и гибко опустилась на дощатый мостик, перекинутый через канаву. Он сел рядом.
— Какое еще дело? — снова требовательно спросила она.
Леня откашлялся.
— Я давно уже, Вика, собирался задать вам один вопрос. И вот сегодня пришел, чтобы это выяснить...
Она быстро, так, как это только ей было свойственно, взглянула на него своими зелеными, четко вырисованными глазами, и легкая улыбка появилась на ее губах.
— Это вопрос о комсомоле, — настойчиво продолжал Леонид, стараясь не обращать внимания на ее непонятную и всегда волнующую его улыбку. — Еще тогда, во время конфликта в вашей бригаде, мне хотелось вас спросить... Но тогда я сам объяснил себе, что вы не можете вступить в комсомол, пока у вас ненормальные отношения в бригаде. Сейчас же, когда все это ликвидировано, я никак не могу понять, почему вы вне комсомола? Если вам нужна рекомендация...
Вика перебила его:
— Значит, я веду себя по-комсомольски? Зачем же мне вступать в комсомол, когда я и без комсомола все требования комсомола исполняю?
— То есть как это зачем? — возмущенно спросил Леонид. — Ведь по убеждению ты коммунистка? А комсомол тебе поможет в твоем росте, да и ты принесешь пользу...
— А кто же научил меня помогать моим товарищам, как не ты... не вы... — поправилась она. — Хотя я и не в комсомоле.
Вика взглянула на Леонида и грустно, и с ласковой признательностью, и он вдруг все забыл, у него даже дыхание перехватило. Он не знал, что ему сказать, но она тут же зябко поежилась, вскочила и сказала резко:
— Вот что, оставим-ка этот разговор раз и навсегда! Ни в комсомол, ни в партию вступать я не буду. За доверие благодарю, но этого не будет, не будет, не будет!
Вика круто повернулась и пошла прочь.
«Что же, значит, она просто так и уйдет? Нет, этого нельзя допустить!» И он крикнул просительно и даже жалобно:
— Вика!.. Погоди, Вика...
Она остановилась, Леня мгновенно догнал ее. Он сбивчиво говорил совсем о другом: о том, что скучает по ней, когда долго не видит, что ему хочется встречаться с ней чаще.
— Ну, правда, Вика, почему бы нам не встречаться? — спросил он и словно захлебнулся от волнения.
Она стояла перед ним, зябко охватив себя за локти и не поднимая глаз на него.
— Я не знаю, когда мы сможем встречаться, — сказала она, вороша носком своей тапочки песок. — Сразу после работы я тороплюсь в вечернюю школу и до дому добираюсь такая усталая, что, как приду домой, валюсь и сплю, а когда просыпаюсь, нужно хозяйством заняться: пошить, постирать... Вот я сейчас оставила стирку.
— Ну и хорошо, — сказал он, — ты и шей, и стирай, а я буду с тобой разговаривать.
Вика быстро, с озорным весельем, снизу вверх оглядела его.
— Будешь проводить со мной индивидуальную работу? По вовлечению в комсомол? — спросила она.
По правде сказать, он забыл об этой своей задаче, но, несмотря на ее насмешливый тон, решительно ответил:
— Да, буду!
И тут вдруг выражение нежности осветило ее лицо, сделало ее совсем юной, и она быстро провела ладонью по его щеке. Это прикосновение словно ожгло его.
— Бра-атец... — сказала она протяжным шепотом. — Ну ладно, я скажу тебе всю правду, почему я не могу вступить ни в комсомол, ни в партию. Ты тридцать седьмой год помнишь?
— Тридцать седьмой? — переспросил Леня, держа ее за руку. Это получилось как-то само собой. — Сейчас вспомню... Тридцать седьмой... Война в Испании, Долорес Ибаррури, мы только об этом и говорили, когда у нас был пионерский поход по Москве-реке до Звенигорода. Испанские апельсины продавали на улицах в красивых бумажках. Потом разгром троцкистских гнезд, но я этого не помню, мы в вузе об этом учили...
Он увидел вдруг, как лицо ее омрачилось, и сказал, извиняясь:
— Мне было восемь лет тогда, я только во второй класс перешел...
— А я в четвертый, — медленно говорила она. — Видишь, какая я старуха? Я всегда была первой ученицей и перешла с наградой, и может, ты не поверишь, но я очень хорошо танцевала, отец хотел, чтобы я в балетный техникум перешла. Но все это кончилось. Не хочется вспоминать о том, что произошло, но надо, чтобы ты понял. До этого проклятого тридцать седьмого года я была счастлива и не представляла, что можно жить иначе. А осенью тридцать седьмого отца арестовали, мать тут же сошла с ума, и со мной начались такие несчастья, такие несчастья...
Вика медленно шла, глядя себе под ноги, Леонид ловил каждое ее слово.
— Наверное, если бы я осталась в Москве, мне, было бы лучше, — словно размышляя, говорила она. — Но что может понимать десятилетняя девочка? Я знала, что у папы есть брат в Минске, что у меня там двоюродные братья. У меня был их адрес. И как только все это случилось и маму увезли в сумасшедший дом, я села на поезд и поехала к ним... — Она вздохнула. — Если бы дядя не сказал сразу грубых слов об отце, может, все обошлось бы. Но он мало того что сказал, он потребовал, чтобы я отмежевалась от отца, он так и выразился! А я ответила то же, что и сейчас думаю: лучше моего отца не может быть коммуниста, и он ни в чем не виноват. Я ушла от них и вернулась в Москву. К началу занятий я опоздала, мне сделали выговор, я приняла его как каменная. Потом на пионерском сборе меня спросили об отце, и опять я сказала то же самое... Плохо мне было, Ленечка... С учением все разладилось, да и какое учение? Одни мысли об отце и матери. Ну, к маме хоть пускать стали. Трудно мне обо всем этом рассказывать... Дружба у меня переломилась, ведь все считали, что я дочь врага народа. Тут я из школы ушла, поступила в ремесленное, зарабатывать все-таки надо было, денег-то ведь неоткуда брать. Плохо мне было... Может быть, я сама виновата, но я гордая, мне было плохо, а не хотелось этого показывать. Так и жила до войны. Но ты помнишь, как Сталин по радио сказал: «К вам обращаюсь я, друзья мои!» Или ты еще маленький был... А все-таки помнишь! Я и до этого хорошо усвоила производство, ну а тут взялась вовсю. А когда фронт к Москве подошел, тут был к нам, ремесленникам, призыв — кто хочет оставаться работать в прифронтовых условиях? Я изъявила желание, и нас перевели в мастерские по ремонту танков. К тому времени мама поправилась немного, и я ее к себе жить взяла. В цеху я по производительности труда стала одна из первых... Ты тетю Шуру Кострову знаешь, ну помнишь, ты рассказывал, что она за меня заступилась, когда Таня Черкасова на меня нападала? Это тетя Шура Кострова была к нам, к молодежи, прикреплена, нас обучала и крепко меня агитировала, чтобы я в комсомол вступила... Что ж, у меня и самой сердце туда стремилось. Написала заявление. Встретили хорошо. Но тут же вопрос: а что скажешь о своем отце? А я ответила, что всем, чего я добилась, я обязана воспитанию отца и врагом народа его не могу считать. Ну и постановили воздержаться. Понял? Сильно у меня тогда болело, но отболело. Все. Ни к чему мне это, и так можно жить... — Она помолчала, остановилась, взявшись рукой за калитку, к которой они подошли. — Ну видишь, что получается? Ни в комсомол, ни в партию никогда я не вступлю, и тебе ходить ко мне совсем ни к чему. Мама моя хотя тихая, но совсем помешанная. Что она тебе такое сказала, что ты сразу повернулся и ушел?