— Сошла с ума, брата нету... Да скорее, скорее же все нужно делать!
И, увидев, что Кузьмичева схватила пальто, Леля побежала обратно к Вике.
В голове у нее словно горел костер, при спокойном пламени которого она видела все необыкновенно ясно. Встретив исступленный взгляд Викиных словно вылезающих из орбит глаз, Леля нагнулась, поцеловала ее, потом кинулась к умывальнику, тщательно вымыла руки, потом к комоду, достала чистое постельное белье.
— На пол стели, мне не подняться... — просительно прошептала Вика, и Леля мгновенно стащила на пол матрац с постели, застелила чистое белье, сдернула со стола клеенку, помогла Вике переползти на приготовленное ложе и, засучив рукава, стала помогать ей. То ли тут действовали воспоминания, — не раз дед ее, акушер-гинеколог, думая, что Леля спит, рассказывал своим дочерям (две сестры Нины Леонидовны были медички) о трудных случаях родов, — то ли помог вековой бабий опыт, унаследованный от предков, но Леля спокойно, в короткие передышки между схватками целуя Вику, давала ей пить, потом вдруг бережно и сильно нажала ей на живот, и, в решительный момент забыв о том, что это страшно, ухватила что-то живое и скользкое и вытащила это скользкое из тела Вики. И вдруг такая жалость, такая нежность к этому беспомощному, упругому и маленькому, но несомненно живому существу охватила ее и такой восторг перед тем, что произошло сейчас, что она заплакала.
— Пуповину перережь, пуповину... — простонала Вика.
Леля оглянулась, взгляд ее упал на большой нож, лежавший на кухонном столе. Еще мгновенье — и она пустила бы его в ход, перерезала бы пуповину и, может быть, этим погубила бы и мать и ребенка. Но тут, на счастье, послышались торопливые шаги, и в комнату вошла пожилая женщина в халате с решительным лицом, а позади стояли мужчины, тоже в белых халатах, в дверях виднелось испуганное лицо Кузьмичевой.
Дело родов было довершено опытной, спокойной рукой акушерки. Теперь ее грудной голос непрерывно рокотал в комнате. Она похвалила Лелю, взяла ребенка из ее рук и сообщила, что это девочка, да еще хорошенькая какая... Но она же ни одной лишней минуты не дала ребенку и роженице побыть дома. В то время как санитары перекладывали Вику на носилки, она сама закутала ребенка, который при этом впервые запищал.
Когда Вика была уложена и тоже укутана, акушерка разрешила Леле поцеловать ее, и, нагнувшись к ней, Леля услышала хриплое «спасибо».
И вот все кончилось. Разгромленная грязная комната с кровавыми простынями на полу выглядела странно опустевшей...
— Ну и боевая твоя сестренка, — говорила Кузьмичева Леониду, который весь бледный, с выражением ужаса и удивления стоял посреди комнаты. — Я в скорую помощь позвонила и скорей к вам, думаю, помогу, ведь сама-то сколько раз рожала. А сеструха твоя, гляжу, действует, да так ловко, да без опаски, будто у овцы принимает. Я стою, даже обратиться боюсь, думаю, вдруг помешаешь, не дай бог...
— Но зачем же ее увезли? — перебил Леонид. — Ведь уже все произошло...
— А нельзя оставить, не дай бог зараза какая пристанет, — объясняла Кузьмичева, — ведь гляди, как здесь захламлено, погляди только... Вот что, ребята, вы пойдите на двор, а я здесь приберу.
— А Евдокия Яковлевна где? — спросил Леонид, оглядываясь кругом.
Леля взглянула на брата. Его лицо, всегда спокойное и даже немного насмешливое, все дрожало, она взяла Леню за руку, рука тоже дрожала.
— Ну, успокойся, успокойся, выйдем на двор, я все тебе расскажу... — Она ощущала чудесное спокойствие и сознание какой-то огромной силы, которая вдруг в эти страшные минуты открылась в ней. Жизнь словно разделилась: до этого дня было одно, не достойное даже рассмотрения, — и другое то, что она сделала в эти минуты: этот восторг, вдруг вспыхнувший в ее душе, когда она вынула ребенка из страдающего тела матери. И нет уже ни Вики, ни маленькой новой девочки, появившейся на свет с Лелиной помощью, но восторг, этот восторг сохранился. И она берегла его, — ведь впервые в жизни она уважала себя за совершенное дело, важнее которого не было ничего в жизни...
13
На пленум Академии, происходивший в полукруглом, с белыми массивными колоннами зале, Владимир Александрович прибыл с некоторым опозданием, так как сначала решил, что ему там показываться незачем. Но потом пересилило захватившее его с утра, после разговора с Касьяненко, чувство ответственности. Все места были заняты, он шел по центральному проходу, все ближе к президиуму. Фивейский, который сидел на председательском месте, сделал ему знак, чтобы Сомов прошел в президиум, но Владимир Александрович, увидев в первом ряду свободное место, занял его. Секретарь парткома Академии заканчивал речь, посвященную роли Сталина в развитии советской архитектуры и градостроительства.
— В вопросах архитектуры и градостроительства мы лишь воплощали его гениальные предначертания и будем впредь эти предначертания выполнять...
«У него насморк, что ли?» — на мгновенье подумал Владимир Александрович, но потом понял, что этот взрослый человек с мясистым лицом, автор ценнейшего труда о значении высшей математики в архитектуре, плачет. Слезы медленно выступали из-под круглых, очень выпуклых очков в роговой оправе, стекали на полные щеки и на подбородок. Прикрыв лицо, словно от света, и время от времени громко сморкаясь, плакала Елизавета Марковская. Но откровеннее всех плакал Борис Миляев. Он сидел в президиуме, рядом с Фивейским, оперев локти на стол, и слезы быстро катились по его молодому лицу одна за другой, бежали по щекам, пропадали в рыжеватых усиках, и видно было, что ему все равно, смотрят ли на него или нет, — именно это необыкновенное для Миляева выражение безразличия поразило Владимира Александровича.
В зале тоже было слышно, как сморкаются, вздыхают. Пожалуй, не плакал только Фивейский, хотя выразительное морщинистое лицо его выражало серьезное и печальное волнение.
«Почему я не плачу? — спросил себя Владимир Александрович. — Может, в этом есть что-то предосудительное? Или я не испытываю горя от этой страшной потери?» И вдруг он словно въявь услышал голос Касьяненко по телефону. «Нет, не горе, здесь другое, это важнее, это строгое и суровое...» — Владимир Александрович словно прислушивался к себе — это было веление души, — не оно ли, когда Дутов в восемнадцатом году подходил к их городку и дворам его, к Совету, заставило его получить винтовку и встать в ряды красных, против белых, не это ли движение подвигало его к действиям серьезным и ответственным в самые решительные минуты жизни? Теперь как раз наступила такая минута.
Он слушал восхваления Сталина, которые звучали в речи секретаря парткома, и ему хотелось сказать: «Ну хватит, хватит уже. Как ни велика утрата, Сталин не унес с собой источников нашей силы. Партия существовала до Сталина, на памяти нашей, представителей старшего поколения, она перенесла такой страшный удар, как смерть Ленина... Это должен сказать ты, иначе какой же ты представитель партии...»
Секретарь парткома сказал об этом вяло, смазанно.
Доставить делегатов к Дому Союзов должны были на автобусе. Пока проверяли паспорта, — процедура проводилась очень тщательно, — на улице быстро темнело, несколько раз принимался идти снег. К Владимиру Александровичу, который давно не показывался в Академии, подходили товарищи, справлялись о здоровье. Сомов подошел к Марковской, — еще до болезни он консультировал ее проект постройки академического городка в одном из республиканских центров, — тогда они сильно поспорили, и ему хотелось сейчас узнать, не сердится ли она. Ее женственно милое, все блестящее от слез лицо обернулось к нему, она схватила его за руку:
— Ах, Владимир Александрович, как мне отрадно сейчас вас видеть!
К вечеру совсем подморозило, окна автобуса покрылись мохнатой изморозью, и, когда машину останавливали на контрольных пунктах, нельзя было понять, где происходят эти остановки. И потому особенно резок показался переход от желтовато-тусклого света автобуса к ослепительно яркому свету нескольких юпитеров, под который они попали, когда вышли на улицу. Юпитеры своим гудением, казалось, сотрясали не только воздух, но и все вокруг, и под их неестественно сильным и неживым светом видны были лица людей, стоявших в очереди у одного подъезда, недвижные фигуры часовых у другого, пустого, к которому направили их делегацию, предложив построиться по двое. Гудение юпитеров придавало какой-то планетарный отпечаток тому, что происходило, и Владимир Александрович вдруг вспомнил строчки любимого своего стихотворения: